Произведение «Старик Келл» (страница 1 из 4)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Повесть
Темы: театрхудожникПортретэпизодактёр
Автор:
Читатели: 938 +1
Дата:

Старик Келл


театральный эпизод

Пенсионер

Старик Келл должен был знать, что жить ему остаётся немного. И в шестьдесят лет трудно выглядеть интересным, здоровым вполне мужчиной – таким даже, что и позавидовать не грех. Он дорабатывает последние неделю-две до пенсии, оставаясь в театре художником всю взрослую свою жизнь. И кто бы в то поверил, будто этот симпатичнейший человек – честный и тактичный, умный и совершенно непосредственный – пил годами, открещиваясь ото всякого безобразия сплошными запойными днями.

Его выволакивал на себе машинист сцены Саша Пинкин – назавтра Келл снова работал, и никто его как будто попросить об уходе не смел. Это был непредвзято театральный художник – главный и по должности, и по дару. Каждый спектакль, освобождаясь от режиссёрской кабальной значимости, едва выползал из выгородок – а главный дурак театра Аверченко все терзал и терзал дореволюционную классику.

Последний кричал, что пока он здесь «главный», не бывать никакой «Игре воображения» – и советская героиня не станет так бесстыдно предлагать себя другому. Уж неизвестно, что доподлинно растревожило главрежа, но... Его жена так бы себя не повела; а главнее «главного» штатным расписанием никого не предусмотрено. Словом, на глазах у «обалдевшего зрителя» было совершено показательное убийство – и новорождённый дипломный спектакль выпускника московского училища столь же «благодарно» не дожил до премьеры. И никакие актёрские слёзы так и не спасли тот спектакль.

Поэтому, и по многому другому, Келл посылал Аверченко туда, где талантов вообще не водится. Пусть, мол, главреж будет первым средь них. А главреж соответственно наполнялся кровью, и увеличивался в размерах.

Вопрос

В театре люди живут. И всякий театр – это семья, удачная и не очень, или совсем неудачная. Но театр – всё равно семья. В ней свои страсти, свои разводы – и свои тайны. Сор, известно, из избы не метут. И уж никак нельзя выносить сор из театра. Кто бы ни пытался так сделать, прав он или неправ, тому лучше уйти. Его не примут – он выбракован для своей театральной среды. Одни только монтировщики ходят туда-сюда,  да и то лишь потому, что не всякий театр считает важным покровительствовать своим рабочим муравьям. А ведь Боря Иващенко совсем не зря любил выговаривать, что «в театре всё должно делаться для того, чтобы актёр мог выйти на сцену».

Приехал Боря как будто из Брянска – и устроился обыкновенным монтировщиком, хотя и имел в России высшую категорию. Потом чистенько, выверено во всех чувствах, сыграл главную роль в «Загнанной лошади» – выдвинут был в секретари театральной парторганизации, режиссировал два-три спектакля. Успел раз в третий жениться в чужом для себя городе, стать в третий или четвёртый раз отцом. И, наконец, уйти работать грузчиком. Но поскольку сора никакого вынесено не было – он и возвратился вполне благополучно назад – уж кто знает.

Боря крайне редко и крайне бестолково, совсем не жалея никаких денег, мог напиться коньяка. Становился при этом сущим ребёнком – молчал и доверчиво улыбался. И трезвым он был трезвый тоже крайне: жёсткий, чёткий, условный во всех категориях, заданный во взглядах, безо всяких отклонений. Нелегко ему было так держать себя.

Правильнее сказать даже, что актёр, всякий актёр, формируется из ролей, им сыгранных. И его поведение, его реплики отнюдь не означают ещё в нём именного того, кем он является на самом деле. Это – тоже свойство театральной среды, где общение часто и густо сводится к тому, чтобы переиграть другого или защититься самому.

И всё же он нёс в себе некую культуру – школу, созданную, казалось, только им самим.

А без газет Боря не мог прожить и дня, особенно страдая на периферийных выездах. Так что знал все тонкости и несуразности «политической грамоты» – был, понятно, оттого человеком «правильным». Но потому его не любили и побаивались даже в силу малопонятной его исключительности. Хотя загадка вся заключалась в том, что, будучи человеком незащищённым, Боря Иващенко приобретал совсем иное значение и звучание при необходимой и доброй поддержке. Да, злые люди всегда боятся беззащитных. Почему же?

Почему всякий человек с внутренней своей детской и несложной верой так ожесточает нас?

Народный

Гена Горшков – ведущий актёр – любит бывать у Келла. Он молча и подолгу смотрит, как тот сооружает макет или рисует эскизы.

— Лишь бы не фальшь, — восклицает Келл, — сколько фальши!

— Наш «главный» будет доволен, — иронически добавляет Гена, — только где актёрам проходить? Не плотно ли?

— Моей плотью, — ругается Келл, — задницей! Ему, видишь ли, надо мной, то бишь, декорациями, всю сцену заставить!

— А что скажешь, Сан Саныч, как бы ты без него обошёлся?

— По мне, чем хитрить да выдумывать всякие выкрутасы, так проще форму утяжелить. Спектакль всё-таки – не живая натура. Терпеть не могу легкомыслия.

— Аверченко, наверное, так тоже считает?

— Он педант, придурок, твой Аверченко! Работать надо легко. А чтобы легко было, надо работать, много работать, Гена!

— А как же тогда легкомыслие? Как понимать?

— Праздное изящество, пустышка без любви! А он с важной ленью работает. Брось, Гена, удовольствие в процессе, а не в результате. А если «хочу сё, хочу то» – ничего не получится.

— Интересно, надо об этом подумать.

О чём ещё говорили Гена и Келл, останется, конечно, между ними. Но только ясно, что два творческих человека будут говорить обо всём – будут говорить творчески и совершенно неинтересно, как считает Гена Горшков. Понятно, они не упоминали о том, что Келлу, чтобы бросить пить, пришлось вшить ампулу – они не говорили вообще ни о чём любопытном и развлекающем. Они просто делились всем тем, что каждый творческий человек хотел бы, мог сделать.

Только вот это никому не нужно – не хотят окружающие никакого творчества, устали от него – завалены давно «шедеврами» и успели плюнуть на них. Зачем нужны теперь всякие там могикане – запоздавшие, опоздавшие, крайние в очереди, в которую уж никто более вставать не хочет? И в ответе ведь тоже крайние?..

Мнение

Иные досужие люди грубо заявляют: «Театр – это бардак! Там такое творится!» Нет, в театре никогда и ничего такого не творится – там происходит все то же, что может происходить и в семье.

Театр – республика демократическая. Иначе ему не просуществовать. Но, конечно же, в театре, как и во всякой семье, как и во всяком гардеробе, есть своё «грязное бельё». Его и хотели бы посмаковать досужие люди

А что? И пусть себе посмакуют – им интересно это.

Только нужно точно помнить, что всякое грязное бельё совершенно естественно и обыденно (кто, конечно, стирать умеет) – ведь всё же пачкается, портится, обсаливается и выбрасывается. Так что у всякого грязного белья есть своя человеческая предыстория, богатая сердцем, умом и настоящим чувством.

Досужий человек об этом знать не хочет – а скажи ему, всё равно забудет. Досужему человеку нужен отдых и удовольствие.

Как в театре.

Выход

Келл кажется человеком наивным. У него есть идея. Он уйдёт на пенсию, очень хочет уйти, в отличие от верных, преданных театралов, фанатов подмостков и сцены. Он уедет из этого хвалёного и промышленного, распроклятого города – что здесь делать художнику! Он, наконец, займётся живописью, освободившись ото всех и ото вся.

Он встанет в день своих торжественных проводов – и скажет в зрительный зал всему творческому и нетворческому составу, скажет администрации, которая спиной всегда и впереди всех ко всяким страстям и горестям сцены...

Келл скажет:

— Я проработал здесь много лет, проработал почти всю жизнь. И хочу признаться, что в этом театре мне было трудно работать, плохо работать – мне не нравилось здесь работать. Я не люблю бардак и неразбериху, ненавижу хаос. Ибо хаос для меня – это «нечто»... А я люблю «что»... Я не признаю наш уклад. И стою теперь спиной к актёрам, которые не заняты ни в каком спектакле. А демократия, которая грянет – это ещё хуже. Это те будущие бесчинства, которые пройдут за моей спиной, и я буду совершенно непричастен, буду бессилен что-либо предупредить. Я не хаос, не нагромождения всякие хотел бы увидеть за своей спиной. Я хотел бы выстроить те декорации счастья, которые освободили бы всякого от его несвободной души.

***

— Я не прощаю себе этой минуты, — продолжит Келл, — я не прощу себе этого дня. Может быть, потому, что сегодня, в последний раз, повторю, стою задницей к сцене – жду, чтоб как можно скорее сойти с неё прочь! Я не распространял билеты, не делал плана – а себе заработка. Я не утверждал и не насиловал репертуар. И я не разъяснял, что есть кредо всякого творческого пульса. Но я ни с чем тем, чего не делал, никогда не соглашался. Это, быть может, единственное моё утешение. Иного оправдания я не заслужил перед вами.

И, прощаясь...

У Келла выступят скорые слёзы...

— Я говорю совершенно искренне: обидно мне, жалею, что не любил свой театр – мне худо жилось в нём.

Понимание

Мы с Геной Горшковым чуть ли не друзья. Единомышленники, уж точно. Он тянется сам, тяготеет ко мне... И хотя я работаю машинистом то правой, то левой стороны, он обращается ко мне постоянно на «вы».

Я даже чувствую порой, как он меня играет – но не внешне, не в манерах, а передаёт настроение, которое хорошим редко бывает.

Он говорит мне: «Вы не думайте, в театре ничего интересного нет. И актёры – народ совсем не интересный».

Но время спустя тот же Гена Горшков, вперемежку с откровением о жене и борще, как бледном и скучном признании собственного дарования, говорил мне совсем другие слова:

— Я бы угол театра грыз, но не сдался, добился бы всё равно своего. Нельзя так уходить, нельзя!

Но на это будет свой случай и повод. А пока что я не знаю, что ему отвечать...

Я разломал себе крылья, и почти ни на что не обращаю внимания. Я разбился о свой родной город, свалившись с ленинградского низкого неба. А потому и написал в первые дни моей будущей восьмилетней «каторги» не дописанную самой жизнью сказку.

Крылья

Жил так себе и так не был на свете белом сильный, молодой Ястреб. Носился он над землёю, зорко вглядывался в жертвы свои – настигал их, и вновь устремлялся ввысь. Жизнь в небе у Ястреба была вольготная, потому что земля никогда не оставляла его голодным. И что бы ни делалось там внизу, Ястреб внимания не обращал ни на что. Мало отдыхала птица, всё парила и парила в небе своём. И хотелось ей летать так высоко, чтобы и землю не видеть, чтобы забыть её.

«Я птица, — говорил себе Ястреб, — я могу и должен быть только птицей, сильной и могучей как никто! Зачем мне земля? Я уж понял и постиг её!»

Так думал Ястреб, и то клекотал всем своим соплеменникам. Те дивились в ответ: трещали и каркали, галдели и ухали, крыльями хлопали... Да одна из них, Лунь ленивая, оставалась печальной и чего-то ждала. Характера все же была она домашнего, нрава ровного, неприметного, будто штиль на море. И пред Ястребом своим ничего не смела из боязни да робости. А и Ястреб её не обидел ничем, разве редко клювом пощёлкивал.

Отгомонили птицы, отшумели, да вылетели проводить дружка своего до первых облаков. Мечтал Ястреб и ведал, что где-то далеко, в заоблачном необозримом пространстве, в воздушных высях на


Разное:
Реклама
Реклама