| Вспоминая Сборник теней Великой Французской Революции
Anna Raven (А. Богодухова 2020-2021)
1. Отец и Дочь
Клод-Этьен Ларидон-Дюплесси – высокопоставленный чиновник в ведомстве генерального контроля над финансами имел репутацию человека сурового и строгого. Он не допускал слабости ни у себя, ни у подчиненных и предпочитал, чтобы последнее слово оставалось за ним и только.
Но у этого человека было сердце. И в сердце этом был бесконечный свет, имеющий имя его дочери: Анна-Люсиль-Филиппа или, как звали её в доме – Люсиль.
По мнению Клода, Люсиль была самым чутким, нежным и мягким ангелом, какой мог спуститься на землю. Её звонкий тоненький голосок, большие глаза, свет невинности в них и чуть волнистые с золотистым отливом волосы – всё это восхищало и смягчало сердце Ларидона-Дюплесси. В ведомстве он был суров и решителен, а дома он превращался в папу. Над которым Люсиль беззлобно подшучивала из-за его неловкого обращения с кружевами на рукавах...
Дома он был совсем другим человеком.
Люсиль росла солнечной, тёплой, красивой и добродетельной. Она проявляла интерес к литературе, много читала, хорошо владела вышивкой и была музыкальна. Клод-Этьен не видел в ней ни одного несовершенства. Он – въедливый к своим коллегам, дотошный к бумагам, вознес дочь свою до идеала.
Иногда Клод останавливал на ней свой взгляд, замечая с печальной тоскою, что она слишком быстро растет и уже совсем не походит на маленькую девочку, которая весело носилась по летнему саду, пугая мать. Он смотрел и не мог поверить, что от него – грубого в деяниях, иногда даже резкого в словах, человека не самой приятной наружности могло родиться такое светлое чудо.
-Это дар, - тихо, чтобы не слышала даже жена, шептал он, ни к кому не обращаясь, когда Люсиль декламировала что-нибудь для гостей. – Это дар от Бога!
И, конечно, Клод знал, что Люсиль с ним не навсегда. Когда ей было двенадцать лет, он осознал это. Начал осознавать, не умом, нет – сердцем. Это было страшно. Казалось, ржавые крючья проходят по его душе, раздирая ее в клочья.
Его ангел, его родная дочь, любимый кусочек света однажды покинет родительский дом.
Клод-Этьен обещал сам себе, что найдет ей самого достойного человека, который будет любить Люсиль от всего сердца, но понимал и то, что никто и никогда не полюбит его дочь так сильно, как он.
Тот, кто займет место отца в сердце Люсиль, вытесняя Клода, будет ей мужем, будет ее спутником, но это не он ведь вскакивал на каждый судорожный вздох болеющей пятилетней Люсиль, не он переживал и трясся, когда она носилась по летнему саду вокруг клумб и не он копил состояние для нее, чтобы сделать ее наследницей хорошего состояния.
-Единственная его заслуга будет в том, что он просто окажется смазлив! – в сердцах как-то бросил Клод своему отражению в начищенном зеркале, так как только зеркало знало настоящего Этьена, знало, что для него значит его дочь.
-Да, - продолжал Клод, обращаясь к своему отражению, - окажется смазливее других и, конечно же, падет от чар моего ангела, а она…
Договорить он не сумел – несправедливость сжала горло невидимыми калеными щипцами.
Кто-то будет для Люсиль на первом месте. День, когда она уйдет из родительского дома к мужу (которого Клод-Этьен уже заранее проклинал), станет для Ларидона-Дюплесси черным днем. Весь его свет, свет его жизни, сосредоточенный на Люсиль, впитавшийся в ее взор, его плоть и кровь, плод его лет жизни и итог того, что годы не прошли зря, его наследие – все это отдалится от него!
В глазах защипало…
***
Когда страшно боишься чего-то, судьба смеется над тобой и, принимая твой страх, она оживляет его, даёт ему лик и имя, превращает из смутной тени в ощутимый образ, материализует его в твою жизнь.
Клод-Этьен Ларидон-Дюплесси боялся, что его дочь свяжется с каким-нибудь нищим и никчемным человеком, и, что хуже того, в горячем порыве юности полюбит его. И даже если эта влюбленность пройдет, она оставит шрамы на нежном ее сердце, а он никогда не хотел, чтобы у Люсиль остались хоть какие-то шрамы, хотя, разумеется, понимал, что не в силах оградить ее от всего на свете. Однажды Люсиль все равно придется повзрослеть, столкнуться с тем, от чего отец не сможет ее защитить, но, он должен постараться сделать так, чтобы раны эти были минимальны, а препятствия были пройдены его дочерью достойно, и всё же…
О, как Клод-Этьен хотел, чтобы только богатый, знатный и добродетельный, скромный юноша полюбил Люсиль, и она чтобы полюбила его в ответ. Конечно, придется смириться с разлукой с дочерью, с тем, что она больше не только его дочь, но и чья-то жена, а в дальнейшем, и мать, но все же…
Если оставлять родную кровь, плоть и итог всей своей путанной и противоречивой жизни, то только достойному лицу.
И, разумеется, судьба забрала страх Клода-Этьена, приняла его, впитала и, изменив порядком из теневого сделала реальностью.
В дом Ларидонов-Дюплесси попал Камиль Демулен.
***
Что в нем было такого? Молодой, неизвестный адвокат без особенного успеха в делах, слишком уж романтичный для суматошного века, заикающийся в волнении…
Его привели в дом Дюплесси и он стал бывать в гостях. Вел себя скромно и был острого достаточно ума, хоть и не обладал кроме ума, ничем. Неплохо складывал эпиграммы и обращался свободно с античной историей, легко рассуждая о ней и деятелях прошлого.
Но в доме Клода были блестящие молодые люди достойного положения и происхождения, и он даже предположить не мог, что его дочь всерьез увлечется этим…нищим адвокатом.
Ведь Люсиль была умна, она прекрасно знала, откуда идет ее род, сколько за нею стоит приданого и какую партию ей следует ждать. Но…
Но Клод-Этьен не учел нежную душу Люсиль. Не учел ее романтических стремлений и совершенно потерял всяческий контроль, низведя заранее Камиля до совершенно безопасного и почти бесполезного гостя.
Когда же он вдруг понял, что Камиль Демулен слишком уж часто смотрит в сторону Люсиль, что и дочь легко смущается от одного его присутствия и щеки ее краснеют, когда он робко и тихо заговаривает с нею…
Когда произошло все это – состоялся нелегкий для двух мужчин разговор.
***
-Мой друг, - Клод-Этьен имел богатый опыт в строгом взыскательном разговоре и, хотя был возмущен такой наглостью Демулена (да как он вообще посмел даже думать о Люсиль!), мялся совершенно по-мальчишески и осторожно выбирал слова, теряясь в горящем каким-то странном огнем глазах юноши, - мой друг, мне кажется, или ваше сердце несколько… неравнодушно к моей дочери?
Он ожидал, что Камиль смутится, как обычно и бывало, когда он вдруг начинал с ним разговор за столом, что начнет даже отрицать и заверять, что у него и в мыслях ничего не было, но Демулен спокойно, не сводя взгляда от Клода, вдруг ответил:
-Моё сердце живет и бьется для одной только Люсиль, если вы об этом.
-Это чёрт знает что такое! – спокойный тон Камиля вывел Клода из себя. – Да вы, молодой человек, да вы… да кто вы вообще такой?! Моя дочь может рассчитывать на партию более достойную, чем ваша!
Но Демулен выдержал и это:
-Я люблю вашу дочь, месье. Ничего это не изменит. Сердце Люсиль я не смею неволить, но она ясно позволила мне знать, что разделяет мое чувство. Светлое чувство, уверяю вас. Я не хотел оскорбить ваш дом, и я не считаю…
Странное дело – лёгкое заикание Камиля пропало.
-Нет моего благословения! – для верности Клод-Этьен рубанул по воздуху ладонью, как бы отсекая Камиля от своей семьи. – Я хочу, чтобы вы не смели даже давать надежду моей дочери!
-Вы редко бываете на улицах, месье, - Демулен неожиданно улыбнулся уголками губ, - вы не слышите речей, что раздаются то тут, то там? Происхождение не будет значить ничего, если грянет бунт бедноты. Происхождение и богатство не помогут вам устоять на ногах. Прошу вас…Люсиль тревожна за вашу реакцию, она не смеет открыть вам и слова о нашей любви друг к другу…
-Никакой любви! – взревел взбешенный Клод-Этьен, - вы – никто! Вы – пустое место! Адвокатишка! Да если бы вы имели хоть что-то за своей душой, кроме романтичных своих воззваний к истории! Да если бы…
Он не договорил, отмахнулся.
-Смею вас заверить, - холодно отозвался Камиль Демулен, - что понимаю ваш гнев. Я знаю, что у вашей дочери есть весомое приданое, но и я не ничтожен так, как вы говорите.
Ссору прервало появление мадам Ларидон-Дюплесси, что от всей души симпатизировала Камилю и была уверена, что для Люсиль лучшей партии и быть не может.
***
Новая гроза разразилась и с большей силою в апреле 1787 года, когда Демулен или, как выразился, скрипя зубами, Клод-Этьен:
-Паршивец Демулен…
Сделал предложение Люсиль. Люсиль отреагировала смущением и легким испугом, взволновалась и, с трудом скрывая радость свою, бросилась в дом, поделиться с матерью и отцом. Но встретила мрак.
-Нет моего благословения! – сразу же отреагировал Клод. – Нет и ни за что! У него нет ничего, на что он мог бы содержать семью. Вся его карьера…
-Папа! – Люсиль топнула маленькой ножкой. Она с трудом сдерживала слезы. Еще пару минут назад она светилась от счастья и ощущала себя настоящей женщиной, что вот-вот познает счастье супружеской жизни, а теперь была готова разреветься как маленькая девочка.
Она все-таки разревелась. Громко кричала и даже разбила несколько тарелок, а в конце – лишилась чувств, не добившись, ровным счетом ничего, и как-то мгновенно обессилев.
Слезы, уговоры не помогли. Клод-Этьен, как не рвалось его сердце от боли, все-таки не сумел заставить себя согласиться на этот проклятый брак.
Мадам Ларидон-Дюплесси вышла к Камилю и, сама чуть не плача, выпроводила его прочь…
***
Когда пала Бастилия, в народе заговорили со всех сторон о многих именах и новоявленных лидерах. Клод-Этьен не старался особенно подслушивать, но ему некуда было деться от имени, что тревожило его, и по-прежнему было с Люсиль.
Камиль Демулен! О, как восхваляли его статьи и слова. Его цитировали, его переписывали и куда бы ни шел Клод-Этьен, он всюду натыкался на имя ненавистного выбора своей любимой дочери.
Гремело по улицам, шумело по проулкам и закоулкам. Шелестели газеты, и листовки кто-то разбрасывал с пугающей услужливостью. Постоянно кто-то кого-то к чему-то призывал, где-то постоянно кто-то умирал, и речи разносились по площадям. И толпа радостно подхватывала эти речи и, изголодавшись по хлебу и крови, рвалась к смерти, к погромам, к бунту.
Бунт нищеты не встал еще во всей своей красе, но уже поднял голову.
И тогда Клод-Этьен понял, что его дочь – это не только дар от Бога, но и дар от Дьявола, потому что ему приходилось смириться с ее выбором. Теперь, когда Камиль Демулен стремительно возвышался, у него не оставалось ничего, кроме уступки.
***
Клод-Этьен был опытен. Он знал, что когда толпа кого-то возносит, она его легко и губит. Сегодня ты можешь быть богом, а завтра толпа разорвет тебя в гневе и в ярости, будет проклинать самыми последними словами…а ты ничего не сможешь сделать, ведь любое твое действие будет вызывать только новый приступ ярости.
И никак нельзя спастись от этого монстра.
Но Демулен снова стал прохаживаться рядом с домом Дюплесси. Люсиль снова веселела, когда замечала его и Клод-Этьен понимал, что выхода нет – придется ему дать свое благословение на этот брак, ведь в противном случае, Люсиль уже не отступит и не отступит уже сам Демулен и все его слова и благословения не будут уже никому нужны – что-то надвигалось, чего не было прежде. Шла какая-то страшная сила, от которой нельзя было спастись.
Его дочь должна была, выходит, как-то оказаться в потоке той силы, что собиралась, в том напряжении, что висела в воздухе, и сердце Клода ныло от этой безысходности, ведь Люсиль явно была счастлива всей той буре, что вот-вот должна была ударить с новой, невиданной прежде силой. Люсиль была молода и не знала смерти, ей казалось, что есть только жизнь и война, ее глаза горели, а Камиль воплощал все то запретное и заманчивое, что шелестело по улицам, не имея еще четкой формы.
А вот Клод-Этьен был опытен в жизни. Он знал очень многое, но знание не спасало его.
Ларидон-Дюплесси понимал ясно, что его дочь – его плод жизни травит теперь ему душу, рвет сердце своей страшной, жуткой и непонятной любовью к Демулену.
Да что же она в нем нашла…
***
-Ты любишь его? – Клод-Этьен спросил тихо, стараясь не пропустить и мгновения из лица Люсиль. Ему тяжело было бы отдать ее даже самому достойному, а тут…но жизнь имела свои планы, судьба складывалась странно и суматошно и как тут было угадать, кто достоин, а кто нет, кто уцелеет в той буре, что вот-вот должна обрушиться?
-Да! – Люсиль выкрикнула. В этом крике было отчаяние и жалость тех двух лет, что она потеряла из-за отца. Из-за его упрямства.
Он помолчал. Он надеялся, что она скажет, что не любит больше Камиля. Вообще – хотел даже верить, что Люсиль скажет:
-Я никуда не уйду от твоего дома, папа.
Надеяться, что дочь навсегда останется с ним, даже если надежда сама на такой поворот событий эгоистична.
-Люблю, - повторила для верности Люсиль. – Люблю, папа!
Она зарыдала, закрывая лицо руками, не понимая, почему ее любимый папа пришел спросить ее об этом, разве не видит он, как бьется ее израненное сердце по этой любви? Разве не видит он, как она бледнеет и мечется в бессоннице? Почему ему так нужно снова терзать ее?
Он помолчал, не зная, как найти в себе силы, чтобы сказать ей то, что дал себе клятву сказать.
-Завтра, - наконец промолвил Клод, - я скажу Камилю, что даю согласие на ваш брак.
Люсиль замерла. Клод-Этьен почувствовал, что закрывает свое сердце раз и навсегда этими словами на металлический замок, запирает в клетку. Отныне он будет глух к миру, ведь его мир кончается в эти минуты – Люсиль больше не только его дочь, она теперь будет женой этого…паршивца.
И этот паршивец будет для нее на первом месте.
Люсиль бросилась ему на шею, безотчетно шепча:
-Спасибо, спасибо, папочка. Спасибо!
И Клод-Этьен был счастлив, что она не видит его слез – он дал себе клятву никогда не быть слабым для своей дочери.
Ах, если бы он только мог знать, какую короткую жизнь подготовила судьба для Люсиль, если бы он мог только предвидеть, как страшно оборвется ее путь и мог бы броситься к гильотине вместо нее…
Но он не знал этого. Не знал, когда обнимал свою дочь, впервые за долгое время улыбающуюся так светло, как мог улыбаться лишь настоящий ангел…
Примечание: Люсиль Демулен была гильотинирована в 1794-м году, через неделю после казни своего мужа - Камиля Демулена (34 года), в возрасте 24 - х лет. У нее остался сын Орас (1792 - 1825)
2. Симона
Февраль, 1824 г., Париж
Симона вскочила с криком. Она была уже стара, но крик, сорвавшийся с губ ее, был очень звонким, почти молодым. Может быть, всё дело в том, что во сне, приходившем к ней почти каждую ночь на протяжении трех десятков лет, раз за разом возвращал ее в молодость?
Ей казалось, что в ушах, ни разу не выцветшим звуком за течением лет не погас голос…страшный крик, последний крик единственного человека, которого она любила, за мгновение до смерти:
-Ко мне, моя подруга!
Так кричал Жан-Поль Марат, когда эта дрянная девка (3) вошла к нему с ложным отвлечением и совершила предательское убийство, два раза всадив нож в его уже болезненную грудь.
Сегодня ночью Симона снова была там, в ванной. Сегодня она снова слышала крик и видела, как полилась кровь Марата и как та, сумасшедшая, обезумевшая девица, с горящими от собственного деяния глазами, метнулась в сторону, но, разумеется, не смогла уже сбежать.
Симона прикрыла старые свои глаза, пытаясь унять слишком яркий, преследующий ее годами образ. Если бы она была одна в этой бедной парижской квартирке в эту ночь, то, без сомнения, дала бы волю слезам, но сегодня с нею Альбертина (4) – двум, одинаково несчастным от печальной известности женщинам было легче выживать. Они были одинаково бедны, ушли люди, что помнили связавшего их великого Марата, и теперь история оставила их окончательно…
Оставила в нищете бедной парижской квартирки.
Впрочем, Симона слишком хорошо знала историю, видела ее лик, воплощение в Революции и знала, что в таком грехе, как беспамятство, ее нельзя упрекнуть. Революция не забудет.
Может быть, поэтому Симона и не стала бежать в Англию, как бежал когда-то Жан-Поль, ее дорогой и милый сердцу человек, когда за ним шла охота?
Симона оглянулась на тонкую, почти незначащую ничего в условиях нищеты перегородку между своей потрепанной постелью и постелью Альбертины – она не проснулась от ее крика, уже хорошо, не стоит ее будить, ей приходится еще хуже. У Альбертины страшно болит спина, и только сон приносит ей облегчение.
Подумав об этом, Симона окончательно взяла себя в руки и вернулась обратно в постель, легла на пропахшую затхлостью подушку, прикрыла глаза, надеясь, что ей удастся заснуть, но старое сердце слишком быстро стучало и не могло успокоиться. Симона представила, как утром увидит в пыльном и неровном зеркале не только мелкую сетку морщин по всему лицу, но и ужасные тени под глазами и…почему-то улыбнулась.
Она слишком давно ждала смерти. Уже три десятка лет.
***
Отец Симоны – корабельный плотник Николя Эврар имел одну дочь от первого своего брака и трех дочерей от второго. Симона была старшей дочерью второго брака.
В их доме всегда было очень шумно. Отец, смеясь, говорил, что живет в самом прекрасном цветнике, и это было правдой – все четыре дочери Эврар обладали нежностью черт и были хорошо слажены. Их юность подчеркивала привлекательность и в большом количестве вокруг них вились поклонники. Только вот Симона все никак не могла понять, что нужно ее требовательному сердцу и не могла сказать, что душа откликается на чей-нибудь зов особенной остротой.
Все как будто бы шло в пустоту, пока в их доме не появился неистовый обличитель старого режима – Жан-Поль Марат, скрывающийся от преследования полиции Лафайета.
Симона навсегда запомнила октябрь девяносто первого года и то, как появился на пороге квартиры по улице Сен-Оноре мужчина с пронзительным, будто бы прожигающим насквозь, взглядом.
«Друг Народа» - так его представили. Сказали, что нельзя его выдавать, а нужно спрятать. Сказали, что он ведет газету, в которой призывает народ бороться за свободу.
Марат был известен во многих кругах к тому времени и появление такого солидного человека, нуждающегося в помощи, и обладающего гипнотическим взглядом… это свело Симону с ума. В тот же день она поверила в революцию и в свободу так, как не верила никогда и ни во что.
В день их знакомства Симоне было двадцать семь лет, а Марату – сорок восемь.
-Он старше тебя на жизнь, - попыталась образумить ее сестра Катерина, всерьез обеспокоенная мгновенной переменой в Симоне, которая до появления Марата будто бы была нераскрывшимся бутоном, а теперь – воспылавшим к жизни цветком. Вся сонливость и даже ленность, с которой она существовала, оставила ее одним мигом, ей захотелось творить, работать, любить, ненавидеть…
И от слов сестры Симона только отмахнулась. Катерина мрачно покачала головою:
-О чем ты думаешь? Его жизнь – сумасшествие. То, что он до сих пор жив…
-Не говори мне ничего! – Симона в первый раз проявила всю строгость, на какую была способна.
***
Симона приоткрыла глаза – Альбертина как-то особенно шумно вздохнула, и это вывело Эврар из размышлений и воспоминаний, от которых было больно и жарко, приятно и холодно. Пару минут она лежала, прислушиваясь к дыханию Альбертины, но, по-видимому, та еще не думала просыпаться, и Симона позволила себе успокоиться.
Они хорошо сошлись: сестра Марата – Альбертина и Симона. Альбертина была старше Симоны и Эврар боялась, что ее не примут, но сложилось иначе.
Когда стало известно, что Симона скрывала у себя Жан-Поля, что именно она содержала его газету «Друг Народа» и жертвовала всем своим состоянием для своего возлюбленного, Альбертина написала ей горячее письмо, которое, втайне от нее, Симона иногда перечитывала.
За годы Симона знала его наизусть и сейчас, прикрыв глаза, она без труда смогла представить смятый уже листок, где поплыли в некоторых строчках чернила:
«Народ, твой добрый гений поступил иначе: он позволил, чтобы божественная женщина, душа которой походит на его душу, посвятила свое состояние и свое усердие спасению твоего Друга. Героическая женщина, прими славу, которую заслуживают твои добродетели! Да, мы все тебе обязаны…»
Симона вздрогнула. Она не любила слово «обязаны». Что-то было в этом слове неприятное. Впрочем, был и другой момент. Альбертина писала про схожие души, имея в виду схожую душу самой Симоны и своего брата.
О, как же Симоне хотелось, чтобы это было правдой!
***
Жан-Поль не был идиотом. Он сразу, без труда, разглядел, что творится в голове и сердце молодой госпожи Эврар, но сделал честную попытку отстранить ее от себя. Она не отступила.
Настойчивость прежде не проявлялась в чертах Симоны, и она сама не знала, что может так страшно сопротивляться. В одном лишь была уверена – отступать нельзя.
Счастье их не длилось долго: Марат должен был временно отправиться в Британию, и тогда Симона ссудила его деньгами. Утром же, после его отъезда, она, рыдая, прочла в оставленной ей от него записке:
«Прекрасные качества мадемуазель Симоны Эврар покорили мое сердце, и она приняла это поклонение. Я оставляю ей в виде залога моей верности на время путешествия в Лондон, которое я должен предпринять, священное обязательство – жениться на ней тотчас же после моего возвращения. Если вся моя любовь покажется ей недостаточной гарантией моей верности, то пусть измена этому обещанию покроет меня позором…»
-Не женится, - Катерина тихо заглянула ей через плечо, читая священную для Симоны записку.
В тот день Симона впервые ударила сестру. Ударила она ее не сильно – в этом она могла поклясться и сегодня, но Катерина зарыдала, наверное, больше от обиды, и выбежала прочь.
***
Симона вздохнула и снова открыла глаза – что за напасть? Сон не приходит. Вместо него вспоминается прошлое, и вспоминается куда ярче обычного.
Она перевернулась на другой бок – скрипучая кровать замедлила ее движения, и, как оказалось, затекла еще рука, а Симона даже не заметила этого. Перевернувшись же, Эврар попыталась прислушаться к себе – сердце уняло тревожный стук и билось размеренно, спокойно, но сон все равно не приходил.
***
Катерина была права – он не женился на ней по возвращению из Лондона, но она ни словом, ни даже взглядом не укорила и не напомнила ему про записку и обещания. Это даже не испортило между ними отношения.
Симона ссужала его и его газету деньгами, как могла, работала в его типографии, переписывала его бумаги и всегда была рядом. В письмах она не могла разобраться с тем, как его называть – братом ли своим, другом…мужем?
Называла по-разному, замирая в томлении и ожидании прояснения отношений между ними.
Прояснение наступило в августе девяносто второго года. Они жили вместе, договор на съем жилья был оформлен, конечно, на Симону – Марат оставался удивительно нищим. Но Симона даже не думала как-то возмущаться этому, она приняла как должное тот факт, что её состояние уходит на благо Революции и спасение Друга Народа. Деньги вообще перестали иметь для нее какую-то ценность. Они были нужны, но она не гналась за ними.
Те дни, в квартире по улице Кордельеров – тридцать, Симона вспоминала со сладостью в сердце. Марат, конечно, был вечно то на улицах, то в залах, то в домах, но он был рядом. Он принадлежал ей. Хоть не было между ними брака никогда, но он был с нею…
И одиноко ей не было – с ними жила Альбертина, а позже переехала и не нашедшая защиты в этом мире, кроме сестры Симоны – Катерина.
***
-Ко мне, моя подруга! – Симона вздрогнула и снова села на постели. Крик Марата раздался у нее будто бы над ухом. Она проморгалась, оглянулась, и с трудом уняло в старой своей груди нервную боль.
Разумеется, в этой нищей комнатке никого, кроме нее самой и Альбертины не было, но крик – он прозвучал так ясно!
Откуда же было ему взяться через три десятилетия от ЕГО смерти?
***
О, как она кляла, что не выгнала второй раз эту дрянь! В первый раз нагловатая девица приехала, и, фальшиво заминаясь на пороге, попросила аудиенции с Маратом, желая раскрыть ему заговор – Симона выставила ее прочь, сославшись на болезнь Жана.
Он, и в самом деле, был нездоров – экзема разъедала и раздражала его до жути. Ванная хоть как-то облегчала его страдания, но допустить в ванную можно было только по особенно важным делам или особенный круг людей. Девица же, по мнению Симоны, не входила в этот круг…
Да и что она могла сообщить?
-Единственное, что она может сказать, это то, что дочь пекаря увела от нее какого-то гражданина, - презрительно отозвалась Альбертина, когда Симона поделилась с нею своим сомнениям, - к черту девицу!
Но она заявилась опять. Симона обеспокоенно оглядела ее, пытаясь угадать – не зря ли она так жестока к этой девчонке, что младше ее на несколько лет? может быть, дело действительно важное?
И пропустила…
***
-Ко мне, моя подруга! – Симона вздрогнула – ей снова почудился этот крик. И снова вокруг – никого. Неужели, ей это снится? Неужели смогла она задремать, полусидя на постели? Нет, так дело не пойдет, нужно лечь…
Скоро придет рассвет, а она так и не узнала нормального сна.
***
Шум…
Симона ясно помнила, как раздался за дверью какой-то страшный шум, в котором сжалось тревогой ее бедное сердце.
А затем крик, что приходит к ней не первый десяток лет:
-Ко мне, моя подруга! – и стон…
Как она влетела в комнату, как бросилась к его телу? Как ее оттащили? – Симона не помнила ничего из этого. Помнила, как она билась над ним, как рыдала на его окровавленной груди, и как рыдающая Катерина смывала его кровь с ее лица.
Как не порвали эту дрянную девчонку и куда ее дели – Симона тоже не знала. Она те дни, а если честно, и с того дня до сегодняшнего, проводила в полусне, не соображая нередко, что вообще делает…
Просто в тот момент все утратило для нее значение. Ей казалось, что это она умерла, что это она убита, а не Жан. И это ей надлежит лежать окровавленной, а не ему.
-Ко мне, моя подруга, - приходил его крик ночью, и Симона вскакивала на когда-то их общей постели, которую делила теперь с Альбертиной, так как одна боялась засыпать.
-Ко мне, моя подруга, - приходил его крик неожиданно днем, когда она пыталась стряпать обед и руки дрожали.
-Ко мне, моя подруга…
Этот голос, кажется, шел за нею по улицам, таился в тени и солнце, приходил к ней.
К ней вообще многие тогда приходили. Кто-то с сочувствием, кто-то что-то предлагал. Она ничего не помнила.
Она ничего не понимала. И не хотела понимать.
***
Симона поняла, что уснуть ей не удастся и окончательно села на постели, медленно откинула тонкое, не греющее одеяло в сторону и пошевелила отекшими за ночь ногами. Взглянула на перегородку – Альбертина спит, ну и хорошо… можно встать раньше нее, растопить печь, а то холод подбирается ночью…
***
Ее называли «Вдовой Марата», хоть и не были они женаты. Ей назначили какое-то пособие от Конвента – но Симона не отмечала этих моментов. Весь ее мир кончился там, в ванной и она отчаянно не понимала, почему мир кончился только для нее и ни для кого больше?
Франция почитала Марата. Его называли святым. Были его портреты и слава. Симона иногда останавливалась у какого-нибудь и вглядывалась в глаза…
В его прожигающие насквозь глаза, которые уже закрылись.
И тогда Альбертина, которая была мужественной или Катерина, которая была милосердной, за руку, как ребенка, утаскивали ее в ставший ненавистным дом. Они же и отгоняли многих сочувствующих и любопытных.
А потом пришел Робеспьер. Сам. Он и Марат не были врагами открытого толка, но могли ими стать, если были бы глупее. Они противостояли друг другу, но имели союз, который уберегал их обоих от провала.
Робеспьер говорил с нею тихо. Он вообще всегда говорил тихо, но от его тона, от его слов мурашки пробегали по коже. Его нельзя было не слушать.
И его взгляд…он был пронзительным. Кажется, Робеспьер умел читать мысли – так почудилось Симоне.
Он говорил ей, что нужно делать, как нужно себя вести, может быть, даже выражал сочувствие – Симона не могла ручаться за это.
Максимилиан учил ее, что нужно сказать на заседании Конвента, кого обвинить и как, а она, способная, в общем-то к наукам и обладающая хорошей памятью, не могла понять и разобрать мозгом хоть одного слова.
Только могла повторять.
***
Симона поднялась с постели, плотнее закуталась в накидку – февраль выдался на редкость ветреный и неприятный, колючий.
Стараясь не скрипнуть лишний раз половицей, Симона медленно начала выходить из комнаты.
***
Потом…что-то тоже было. Симона была удивлена, когда узнала, что способствовала своими обвинениями падению «бешеных». Она не думала, что кому-то будет дело до ее слов и не могла даже себе объяснить, что с нею стало.
Но мир выцвел раз и навсегда.
И краски больше не вернулись. Прошли годы и убит был уже Робеспьер, и все…прежние ушли.
Иногда о ней вспоминали, допрашивали, арестовывали, выпускали . Потом забывали и вновь находили(*)
Двадцать четыре года назад ее допросили в последний раз и с тех пор не трогали, но Симона не верила, что это навсегда. Она знала, что история не теряет людей и не боялась. Чего ей было бояться в шестьдесят лет, когда уже три десятка лет ее мир был в выцветшем состоянии…
Где-то в глубине души, Симона уже призывала смерть.
***
И смерть пришла. Трагическая, случайная…неловкая.
Симона вышла из комнаты февральским утром тысяча восемьсот двадцать четвертого года и вдруг, у лестницы, нога подвела ее. Падая, Эврар услышала любимый голос:
-Ко мне, моя подруга!
От страшного грохота проснулась Альбертина, но было уже поздно.
Примечания:
Симона – Симона Эврар, 1764 – 1824 – участница Великой Французской Революции, сотрудница и гражданская жена Жан-Поля Марата, умерла в результате несчастного падения с лестницы в 1824 году.
-Ко мне, моя подруга – A moi, ma chére amie! – последняя фраза Марата
Дрянная девка – Шарлотта Корде, убийца Марата, казненная якобинцами в возрасте 24-х лет.
Альбертина – Альбертина Марат – (1758 – 1841) – сестра Жан-Поля Марата
(*)Имеется в виду – март 1795 года, время Термидорианской реакции, когда Симона была обвинена в пособничестве «террористической деятельности» Марата и несколько месяцев провела в тюрьме вместе с Альбертиной и декабрь 1800 года, когда Альбертину и Симону снова допрашивали в связи с делом о покушении на Бонапарта 24 декабря 1800 года на улице Сен-Никез.
3. До конца
Жером Петион зашел в комнату тихо, стараясь не производить лишнего шума. Конечно, он знал, что Шарль Барбару или, как называл его сам Жером - Шарло, - счастливый обладатель крепкого сна.
Во всяком случае, раньше так и было. До предательского изгнания, до нищеты – всё это было давно.
Когда они были еще законными представителями народа. Когда…
Петион поморщился – ему тяжелее других, наверное, было переносить изгнание по той причине, что он не позволял себе поддаваться чувствам, крепился так, как мог, но боялся, что его силы оставят в самый неподходящий момент и тогда жесткий каркас души треснет.
И произойдет что-то страшное.
Шарль действительно спал. Он лежал, свернув свою куртку под голову – куртка была уже старая, истертая и грозила расползтись по швам, но иной у него не было. Спал Барбару крепко и даже улыбался во сне. Его лицо казалось даже детским, хоть и побледнело и заострились черты, но это всё от того, что приходилось жить впроголодь и питаться чем придется и когда придется.
В комнате стоял стойкий и терпкий запах дешевого вина. Жером без труда обнаружил пустую бутылку рядом с полуразрушенной постелью Шарля.
Вино, наверное, вызывало особенное чувство досады. Там, в прежней жизни, в Париже, вино у них было хорошим, вкусным, напитанным изысканностью букетов, напоминавших юг, солнце…
Пойло, которое они могли позволить себе сейчас могло только вырубить сознание и чувства. Оно не было вкусным, вызывало лишь желание ополоснуть рот водой и вылить от всех грехов подальше.
Но они пили. Морщились и пили. Плевались поначалу, пока не привыкли. Человек привыкает ко всему. Даже к изгнанию.
Не привыкает он только к несправедливости. Так, разгорячившись от этого отвратительного винища, Шарль, по обыкновению своему начинал вещать о том, что они – он и его соратники – истинные представители народа и спасители всей Революции, что тираны, оставшиеся в Париже, уничтожат всякую свободу и всю нацию.
Больше всего доставалось сначала Марату. Ну, пока тот был жив. Потом, после смерти Марата, доставаться стало Робеспьеру.
Доставалось ему от всей широкой, горящей южной страстностью души. Петион не одергивал ни Барбару, ни других своих соратников, но и сам предпочитал особенно не высказываться, считая это тратой времени и чувств.
-Оставим злость себе, и пусть она служит нам знаменем! – пытался в редкие минуты увещевать он.
-Да, Жером, да! – Барбару пытался быть покладистым. – Но каков нахал этот мерзкий, отвратительный…
Жером вздыхал и больше не пытался остановить поток слов. Бесполезно.
А Шарль действительно улыбался во сне. Наверное, ему снилось что-то хорошее. Может быть, он был у себя дома, в Марселе, может быть снилось ему хорошее вино и вкусная еда, или какая-нибудь легкомысленная красавица.
А может быть, во сне он отрубал голову Робеспьеру?
Жером этого не знал. Ему жаль было, до слез жаль! – будить друга, но он, преодолевая это сожаление, склонился над ним и легонько коснулся его плеча.
Не сработало. Лицо оставалось таким же умиротворенным и улыбающимся, словно не было всех бед, свалившихся на всю их партию.
Пришлось потрясти за плечо уже увереннее. В этот раз – сработало.
Барбару сонно заворочался, потом повернулся и открыл глаза, сонно глядя на Жерома.
-Прости, что я разбудил тебя, мне не хотелось… - это было правдой. Если бы Петион мог, он дал бы выспаться Шарлю вдоволь, и, если бы хоть что-то имел сам – отдал бы ему, невыносимо было смотреть на потертую одежду его, на пойло, которое он заливал в себя – невыносимо.
Но Петион сам не имел ничего. Никто из павшей партии жирондистов, убегая от преследования, ничего не имел с собой. Обходились малым, довольствовались выживанием…
-Жером…- сонно пробормотал Шарль, - наклонись ниже, я хочу тебя ударить.
-За что? – Жером невольно отшатнулся от постели друга. Он, конечно, понимал рассудком, что Шарль его не ударит, но за его шаг в сторону отвечал не рассудок, а обостренный инстинкт самосохранения, затравленный преследованием.
-Я был в прекрасном месте, а ты меня разбудил, - пожаловался Барбару и, потянувшись, сладко зевнул и после этого сел на постели.
-В прекрасном месте? – Жером улыбнулся, тревожность на миг отступила от него и он, вспомнив о валяющейся бутылке, предположил, что Барбару, наверное, хочет пить и заторопился к столику, где взял расколотый кувшин и передал другу.
Шарль благодарно обхватил кувшин, сделал из него большой глоток и, только отставив его, ответил:
-Я был дома.
Петион понимающе кивнул. Для Шарля дом был райским местом. Там все было ему знакомо, известно и любимо.
-Я хочу, чтобы ты поехал со мною в Марсель. Там ты почувствуешь, что такое жизнь и узнаешь ее на вкус. Там много солнца, много зелени и совершенно потрясающие женщины! – говорил как-то Шарль Петиону и по голосу, по тону, каким он произносил эти слова было ясно, что нет для него священнее привязанности.
Вспомнив об этом, Петион искренне сказал:
-Мне жаль. Жаль, что я тебя разбудил.
-Да ладно, - отмахнулся Шарль, - если разбудил, значит, была причина.
-Что мы скажем? – тихо спросил Жером, устраиваясь на краешке продавленной и изъеденной жучком софы. – Что мы скажем нашим друзьям?
Барбару не подал голоса и даже не взглянул и Жером, выждав пару минут, продолжил свою мысль:
-Когда эта девица заявилась сюда, мы ведь не знали, что она задумала! Она не связана с нами. Мы не виноваты в том, что она убила Марата. Да, ты написал ей рекомендательное письмо, но тебе она сказала, что едет только попросить за подругу…
-И передать брошюры нашим друзьям, - хмыкнул Шарль, оживая, - да-да.
-Она попросила их сама! Ты не хотел давать ей письма. И про них они, наверное, не знают.
-Какая разница? – спросил Шарль, удобнее устраиваясь на постели. – Эта девчонка, да, Жером, именно она! – заявилась, сказала, что хочет ехать в Париж, что может передать письма – и черт бы с ней. Я, честно говоря, вообще удивлен, что она доехала до Парижа! Она передала письма, пыталась их предостеречь, упросить уехать…
-А потом пришла к Марату…
-С третьей попытки, - вставил Барбару. – Один раз написала записку, не получила ответа. В другой раз ее выгнала Симона. И только с третьего раза она вошла в его дом.
-Неважно! – теперь отмахнулся уже Петион, - вошла к Марату и всадила в него нож.
-Дважды.
-Да плевать!
-В самом деле?
Петион примолк. Ему понадобилась минута, чтобы взять себя в руки и продолжить мысль:
-Я даж? Перейти на страничку книги |
|