Тогда распускаются все листья, а потом цветы.
На опушке леса расцветают лилии,
Среди лилий под корнями дуба прячется гнездо.
Жаворонки и другие птицы
Так славно щебечут в лесу.
Они не продержатся до самой тёмной ночи.
Официально я пишу:
«Близится Йоль, настает время слушать суровую северную музыку. Например, шведскую народную песню о том, как коварна зима, даже если кажется, что она вот уже прямо совсем закончилась.
Исполнила песню прекрасная вокалистка-шведка Александра Бергхольм, обработку создал композитор, мой хороший друг и временами brother in crime в вопросах творчества Антон Смирнов, а к художественному переводу текста (его можно лицезреть в эпиграфе в самом начале видео) приложила руку ваша (не)покорная».
И ведь не соврала ни единым словом, и ведь вдребезги влюблена в вокал прекрасной во всех смыслах Александры, и в барабан, и в клавесин, и во флейту (о, эта кукушка в самом начале, совершенно живая!..), но…
Неофициально: холодно мне в этой песне. Так холодно, будто это меня заметает снегом вместе с окоченевшими лилиями, будто мороз вползает даже не под одежду — под кожу, будто с зимнего неба осыпаются замерзшие птичьи трели. Всякий раз руки тянутся за кружкой с чем-то горячим, а потом за чем-нибудь теплым и пушистым — накинуть на плечи, перестать уже цепенеть под этот отстраненный и равнодушный, как поступь самой зимы, барабан, под скрипку, на которой, ей-богу, вместо струн натянуты мои нервы, под голос, переходящий в песню лесной девы — без слов, пугающую и завораживающую…
Пойду почитаю книжку про шведскую нечисть, после такого прям надо. И чего-нибудь горячего.
P. S. … и рада бы писать еще о чем, музыки в моих наушниках — море-океан.
Но пока я неделю сворачивалась в узел на больничных простынях, мало отличаясь от них цветом лица, пока в моей голове шумели остатки наркоза и деликатно позванивали пасторально-фарфоровые медикаментозные сны, пока ключицу мне оплетал терновник хирургических швов, а на сгибах локтей виноградной теменью наливались синяки от игл, бесконечно жаждущих моей крови — не было в моих наушниках ничего другого. Никого другого. Кроме, может быть, нескольких болгарских песен, тягучих и прозрачных, как рассвет, который зимой все никак не наступает.
Но про болгарские песни я расскажу в другой раз.
Но пока я неделю сворачивалась в узел на больничных простынях, мало отличаясь от них цветом лица, пока в моей голове шумели остатки наркоза и деликатно позванивали пасторально-фарфоровые медикаментозные сны, пока ключицу мне оплетал терновник хирургических швов, а на сгибах локтей виноградной теменью наливались синяки от игл, бесконечно жаждущих моей крови — не было в моих наушниках ничего другого. Никого другого. Кроме, может быть, нескольких болгарских песен, тягучих и прозрачных, как рассвет, который зимой все никак не наступает.
Но про болгарские песни я расскажу в другой раз.