Я и Мандельштам
Есенина я полюбил с первых мною прочитанных стихов. Меня заворожили: Ты такая ж простая, как все, как сто тысяч других в России...Его стихи стали для меня образцом задушевности, искренности, бесшабашной лихости и застенчивой нежности. И при этом вдруг вспышки грубости, забубённого, пьяного хулиганства: Я презренья к тебе не таю…Пускай ты выпита другим…Не вчера ли я молодость пропил? И следом раскаянье: Голова ль ты моя удалая, до чего ж ты меня довела? И снова чарующее: Это золото осеннее, эта прядь волос белесых… Другого такого поэта нет.
Стихи Осипа Эмильевича я начинал читать несколько раз. Прочтя несколько страниц, зевал и откладывал книгу. Заумные, бессмысленные, прочтёшь и не можешь вспомнить о чём. Искусство для искусства, для кружка любителей, друзей. Так бы и остался для меня Мандельштам очередной раскрученной жертвой Сталина, если бы я однажды не начал читать его прозу. Она меня захватила, я понял, что ошибался, считая его одержимым манией величия графоманом. Прочитал воспоминания жены, и он стал ещё ближе, братом по духу. Еврей по крови, был человеком русской души, и русской судьбы. Умел довольствоваться малым, радоваться синице в руках, устраивать пир с банкой тушёнки и пирожным. Он жил поэзией, любил и понимал её, как очень немногие. Великолепная, образная, полная мыслей, тонких наблюдений и мудрых выводов проза. Читая, я поражался тому, как всё повторяется. В девяностые годы мы испытали то, что его ровесники после семнадцатого. Распад государства, отчаянье людей, анархию, безразличие власти к Культуре. Вот как он описывает Грузию:
«Тифлис, все-таки столица. Город живет блаженной памятью об англичанах. Семилетние дети знают курс лиры. Все профессии и занятия давно стали побочными. Единственным достоянием человека считается торговля, точнее, извлечение ценностей из горячего, калифорнийского, малярийного воздуха. Меньшевицкий Батум был плохой грузинский город. Через три дня после приезда я невольно познакомился с военным губернатором Батума. У нас произошел следующий разговор.
— Откуда вы приехали? — Из Крыма. — К нам нельзя приезжать. — Почему? — У нас хлеба мало. — Неожиданно поясняет:
— У нас так хорошо, что если бы мы позволили, к нам бы все приехали. — Эта изумительно наивная, классическая фраза глубоко запечатлелась в моей памяти. Маленькое “независимое” государство, выросшее на чужой крови, хотело быть бескровным. Оно надеялось чистеньким и благополучным войти в историю, сжатое грозными силами, стать чем-то вроде новой Швейцарии, нейтральным и от рождения “невинным” клочком земли».
«Никогда русская культура не навязывала Грузии своих ценностей. Русификация края никогда не шла дальше форм административной жизни. Русские администраторы с Воронцовым-Дашковым во главе, уродуя экономическую жизнь края и подавляя общественность, не сумели затронуть быта и относились к нему с невольным уважением. О культурной русификации Грузии не было и речи. Поэтому национальное и политическое самоопределение Грузии, резко распадающиеся на два периода — до и после советизации Грузии, для грузинской культуры и искусства должны были быть экзаменом верности самой себе, и культурная Россия, целое столетие любовно следившая за Грузией, сейчас с тревогой глядит на страну, готовую изменить своему культурному призванию. Сущность грузинской культуры всегда была в обращенности к Востоку, причем Грузия никогда не сливалась с Востоком, была отдельной от него.
Я бы причислил грузинскую культуру к типу культур орнаментальных. окаймляя огромную и законченную область чужого, они впитывают главным образом его узор, в то же время ожесточенно сопротивляясь внутренне враждебной сути могущественных соседних областей.
Сейчас в Грузии стоном стоит клич: “Прочь от Востока — на Запад! Мы не азиаты — мы европейцы, парижане!” Как велика наивность грузинской художественной интеллигенции!.. Тенденция — прочь от Востока! — всегда существовала в грузинском искусстве, но разрешалась не грубым лозунгом, а высокохудожественными формами и средствами».
Как точно всё подмечено! Разве сегодняшняя Грузия не такая? Нужно грузинам прочитать Мандельштама.
И совершенно поразительны размышления Мандельштама о поэзии, поэтах, стихах. Мои мысли совпадают с его, сформулированными чётко, ясно, образно. Думаю, это полезно прочитать всем:
«При исключительно трудной борьбе за существование десятки тысяч русских юношей умудряются отрывать время от учения, от повседневной работы для сочинения стихов, которых они не могут продать, которые вызывают одобрение, в лучшем случае, лишь немногочисленных знакомых».
«Чтобы раз навсегда прекратить эти лицемерные жалобы равнодушных и посторонних людей на мнимое оскудение поэзии, будто бы застывшей в “александрийском совершенстве”, полезно разъяснить, что такое “прогресс” в поэзии. Никакого “высокого уровня” у современников в сравнении с прошлым нет. Большинство стихов и теперь просто плохи, как были плохи всегда большинство стихов. Плохие стихи имеют свою преемственность и, если хотите, они совершенствуются, поспешая за хорошими, своеобразно перерабатывая и искажая их. Теперь пишут плохо по-новому — вот и вся разница! Да и какой вообще может быть прогресс в поэзии в смысле улучшения. Разве Пушкин усовершенствовал Державина, то есть в некотором роде отменил его? Державинской или ломоносовской оды теперь никто не напишет, несмотря на все наши “завоевания”. Оглядываясь назад, можно представить путь поэзии как непоправимую, невознаградимую утрату. Столько же новшеств, сколько потерянных секретов: пропорции непревзойденного Страдивариуса и рецепт для краски старинных художников лишают всякого смысла разговоры о прогрессе в искусстве.
Мне такое даже в голову не приходило, но верно же! Далее ещё интересней.
«Основное качество этих людей, бесполезных и упорных в своем подвиге, это отвращение ко всякой профессии, почти всегда отсутствие серьезного профессионального образования, отсутствие вкуса ко всякому определенному ремеслу. Как будто поэзия начинается там, где кончается всякое другое ремесло, что, конечно, неверно, так как соединение поэтической деятельности с профессиональной — математической, философской, инженерной, военной — может дать лишь блестящие результаты. Сквозь поэта очень часто просвечивает государственный человек, философ, инженер. Поэт не есть человек без профессии, ни на что другое не годный, а человек, преодолевший свою профессию, подчинивший ее поэзии».
«Спутником этого отвращения к профессии является, и на этом пункте я чрезвычайно настаиваю, отсутствие всякой физической жизнерадостности, чисто физиологическая апатия, нелюбовь и незнакомство со спортом, движением, попросту отсутствие настоящего здоровья, обязательная анемия. После тяжелых переходных лет количество пишущих стихи сильно увеличилось. На почве массового недоедания увеличилось число людей, у которых интеллектуальное возбуждение носит болезненный характер и не находит себе выхода ни в какой здоровой деятельности. Совпадение эпохи голода, пайка и физических лишений с высшим напряжением массового стихописания — явление не случайное. В эти годы (Домино, Кофейни Поэтов и разных Стойл) молодое поколение, особенно в столицах, необходимостью было отчуждено от нормальной работы и профессиональной науки, между тем, как в профессиональном образовании и только в нем скрывается настоящее противоядие от болезни стихов, настоящей жестокой болезни по тому, как она уродует личность, лишает юношу твердой почвы, делает его предметом насмешек и плохо скрытого презрения, отнимает у него то уважение, которым пользуется у общества его здоровый сверстник».
«У больного “болезнью стихов” поражает полное отсутствие ориентации не только в его искусстве и литературных школах, но и в общих вопросах, в отношении к обществу, к событиям, к культуре. Попробуйте перевести разговор с так называемой поэзии на другую тему — и вы услышите жалкие и беспомощные ответы, или просто — “этим я не интересуюсь”. Больше того, больной “болезнью стихов” не интересуется и самой поэзией. Обычно он читает только двух-трех современных авторов, которым он собирается подражать. Весь вековой путь русской поэзии ему незнаком.
Пишущие стихи в большинстве случаев очень плохие и невнимательные читатели стихов; для них писать было бы одно горе; крайне непостоянные в своих вкусах, лишенные подготовки, прирожденные не-читатели — они неизменно обижаются на совет научиться читать, прежде чем начать писать. Никому из них не приходит в голову, что читать стихи — величайшее и труднейшее искусство, и звание читателя не менее почтенно, чем звание поэта; скромное звание читателя их не удовлетворяет и, повторяю, это прирожденные не-читатели».
«Кто же они, эти люди — не глядящие прямо в глаза, потерявшие вкус и волю к жизни, тщетно пытающиеся быть интересными, в то время, как им самим ничего не интересно»?
Я для себя формулировал эти мысли так: Не они для поэзии, а поэзия для них, для удовлетворения самолюбия, честолюбия. Такие любят только свои стихи. Мандельштам более суров:
«Ни на что не похоже. Короткие строки, два-три слова, дробит, грызет, захлебывается, душит, неистовствует, затихает, опять куда-то громоздится, ревет, слова безразличны, слова непослушны, все выходит не так, как он хочет, но слышен в них древний рев: я живу, я хочу, мне больно, и, может быть, еще одно уже от взрослого и сознательного человека — помогите! Таких как этот — десятки тысяч. Они — самое главное — им нужно помочь, чтобы они перестали кричать, когда для них будет покончено со стихами — этим атавистическим ревом, — начнется лепет, начнется речь, начнется жизнь.
Как верно сказано:
Другая черта — жажда увидеть себя напечатанным, хоть где-нибудь, хоть как-нибудь. Убеждены — вот напечатают, и сразу начнется новая жизнь. Ничего не начнется. Печатанье не событие, даже самое хорошее стихотворение не сдвинет с места литературных гор.
Обращение к конкретному собеседнику обескрыливает стих, лишает его воздуха, полета. Воздух стиха есть неожиданное. Обращаясь к известному, мы можем сказать только известное. Это — властный, неколебимый психологический закон. Нельзя достаточно сильно подчеркнуть его значение для поэзии.
Страх перед конкретным собеседником, слушателем из “эпохи”, тем самым “другом в поколеньи”, настойчиво преследовал поэтов во все времена. Чем гениальнее был поэт, тем в более острой форме болел он этим страхом. Отсюда пресловутая враждебность художника и общества. Что верно по отношению к литератору, сочинителю, абсолютно неприменимо к поэту. Разница между литературой и поэзией следующая: литератор всегда обращается к конкретному слушателю, живому представителю эпохи. Даже если он пророчествует, он имеет в виду современника будущего. Содержание литератора переливается в современника на основании физического закона о неравных уровнях. Следовательно, литератор обязан быть “выше”, “превосходнее” общества. Поучение — нерв литературы.
| Помогли сайту Праздники |




Про поэзию и профессию - интересно, я тоже об этом думала,
ибо моя только вредит моей творческой натуре.
А кто был по профессии сам Мандельштам? Училище культуры закончил, но вышку так и не получил,
что не мешало ему заниматься переводами и писать статьи для газет А Есенин кто по профессии?
А Бродский? Интересно, правда?