Валерий Демидов (г. Тула)
ПАССАЖИР ПОЕЗДА №12
(Последние дни Льва Толстого)
*«Пишите просто: «пассажир поезда №12», все мы пассажиры, только кто-то входит, а я схожу» (Лев Толстой – Ивану Ивановичу Озолину, начальнику станции Астапово).
…Когда же смерть ему в глаза смотрела,
в бреду горячем Лев Толстой шептал:
«Как мало, жизнь, ты мою душу грела –
всё больше жгла, я на тебя роптал,
но крест свой нёс, сознаньем трудным мучась,
искал повсюду скрытый Божий смысл…
Теперь мне ясно: видно, моя участь
была блуждать, страдая, в мире тьмы….».
И в этих днях, тяжёлых и последних,
писатель видел отраженье зла,
да он и сам был зла земной наследник,
и только смерть его грехи взяла.
Он с ним боролся, ставил злу преграды,
искал лекарства для больной души,
и даже верил, что могил ограды –
суть тех оков, в которых была жизнь...
ЦЕРКОВЬ
Так почему Толстой ушёл из дома
в холодный день на склоне октября?
Кто старцу дал, больному и седому,
решимость встать на тропы бунтаря?
Найти ответ единственный и верный
никто не сможет, лишь великий Лев
знал все отличья истины от скверны,
познав дворец и Вифлеемский хлев.
Он жизни смысл искал вне лона храмов,
вне поклонений и слепых молитв,
вне богачей и не имущих срама,
а на полях духовных скрытых битв,
где не иконы, а Христос пред нами,
душа дороже, чем лампадный мир,
где не закрыт законом и лгунами
Божественный светящийся эфир.
Непротивленье злу и всепрощенье,
исканье троп любви и красоты
есть путь из мира подлости и мщенья
в мир христианских черт и чистоты.
Нас давит грубо с юности до смерти
чиновничьих условностей каток,
и гибнут люди, и ликуют черти,
с которыми не справился никто…
Конфликт Толстого с Церковью известен
как бунт его измученной души,
с которой он был искренен и честен,
стремясь достичь Божественных вершин.
Ему за сорок лет всего и было,
когда поездка в город Арзамас
его вдруг страхом смерти осветила,
пытаясь будто бы свести с ума.
Он осознал вдруг бренность человечью,
и мысли роем жалили сознанье:
«Коль смерть близка, то пыль противоречий
покроет обо мне воспоминанья,
и книги все, и рук моих заботы,
терзанья сердца и земные дни –
всё превратится в темень и пустоты
и жизни смысл уже не сохранить.
Все ценности земные станут прахом,
размером с чечевичное зерно,
и встанем перед Богом, как пред плахой,
коль всем на Суд явиться суждено»...
Толстой уже не мог писать и мыслить
(а раньше он всё это делал всласть), -
теперь же нёс на шатком коромысле
два груза дум - религия и власть.
Стоянья в храмах ничего не дали,
наоборот, усилили разлад,
впечатав в обе стороны медали
всю ложность веры, что близка от зла.
Толстой не верил, что в момент причастья
вино и хлеб (как символы Христа)
есть Кровь и Плоть Того, Кто дал нам счастье,
в Ком жизни смысл, любовь и чистота.
Зачем обряды, символы, догматы?
Нельзя же вере быть такой слепой!
Толстой скорбел, что люди были рады
покорностью доказывать любовь.
В романе «Воскресенье» он критично
ход евхаристий в храме описал
и убеждал, что не свободна личность,
коль застилает ладан ей глаза...
С ним можно бы поспорить о доктринах
сегодняшним священникам, но суть
покорной этой «веры на перинах»
сродни цивилизации в лесу.
«Церковным министерством» люди звали
Святой Синод, а Церковь жизнь вела
в бесчисленных молебнах государю,
народ же только знал колокола...
Пять лет Толстой исследует Писание:
в его руках то синий карандаш,
то красным выделяет он те знания,
которые застыли грудой льда.
Евангелия все четыре книги
своей рукою свёл он воедино,
но удалил все чудеса, интриги,
манившие к себе простолюдинов.
Сей труд, которым Лев Толстой гордился, -
пожалуй, больше просвещенья акт,
чем богословие, но он родился
на радость многим, что, конечно, факт.
Чего хотел, вторгаясь в догмы веры?
Толстой желал учение Христа
очистить от попов-функционеров,
от таинств и обрядного хлыста.
Он призывал взамен надежд на Небо
своё построить Царство не во зле:
«Бог в нас живёт, и всяк духовным хлебом
способен напитаться на Земле».
Взамен постов, молитв и всяких бдений
потребно жить, как нас учил Христос
по Десяти Нагорным рассужденьям,
где есть ответы на любой вопрос.
Быть может, духоборы и толстовцы
в борьбе с церковной властью превзошли
границы дел былых менял-торговцев,
когда те в Храм для нужд своих пришли?
Не мне судить позицию Толстого
и этот «радикальный анархизм»,
но в нём ведь есть суть нравственных устоев,
развязывающих жизненный трагизм.
От Церкви вскоре графа отлучили,
и эту многотрудную борьбу
ни времена, ни Небо не смягчили,
а только лишь стреножили судьбу.
Семья
Второй причиной графского ухода
явился тот большой конфликт в семье,
видны в котором четко два подхода:
духовный бунт и просто бытие.
«Борьба, лишенья, вечная тревога, –
писал Толстой одной из дочерей, -
есть верный путь, ведущий в Царство Бога
от бездуховной cyщности зверей».
Он с молодости думал, что устроит
себе такой спокойствия мирок,
где благодать и тишь, не будет крови
и христианства выучен урок,
не будет в мыслях путаницы сложной,
в судьбе ошибок не свершит он впредь
и что жить честно, аккуратно – можно,
достаточно лишь верой душу греть...
Но через годы внутренних борений
он сделал вывод, что никак нельзя
жить честно без раскаяний и трений,
и вечная борьба - его стезя,
где надо биться, путаться, бросаться,
искать, терять, и снова находить
те выходы из тьмы духовных санкций,
которые сам смог в себе родить.
Толстой был проповедником протеста
и вместе с тем смирения певцом,
ему, казалось, было страшно тесно
в большой усадьбе, где к нему лицом
стояли рядом нищета и серость,
убогость быта, несогретость душ,
совсем слепая, чуть живая вера,
распятая в сознательном бреду...
Супруга, Софья, в старости хотела
иметь иной, чем муж её, багаж:
искала то, что ублажает тело,
ей книги ценность – от её продаж.
Они полжизни получали счастье,
а вот теперь сломалась жизни ось:
Толстой составил тайно завещанье
и авторское право отнялось
от Софьи и детей, отдав Черткову
бессмертные последние труды,
сломав тем самым прочную подкову
былого счастья, превратив всё в дым.
Однажды ночью застаёт он Софью
за поиском запрятанных бумаг
и понимает, что, как раны солью,
посыпан пеплом их счастливый брак.
Толстой уже не может жить в усадьбе:
конфликт с супругой и конфликт с собой
оставили в душе немало ссадин
и ран глубоких, причинявших боль.
Не только в Ясной видел много горя,
но и в бурлящей суетой Москве,
где посещал запрятанных в неволе
по тюрьмам зэков, след ища в родстве.
Он там бывал, где рекрутов наборы,
в лихих местах вёл перепись людей,
где сплошь ночлежки, старые заборы
и на Хитровке гвалт очередей.
Москва уже давно в грехах тонула,
в Хамовниках по-барски жить не мог,
совсем друзьями опустела Тула,
не привлекал крестьянских изб дымок...
Решил уйти. Куда – ещё не знал он.
Уйти подальше от любимых мест,
где грустно так и неуютно стало
в глаза смотреть и близким, и окрест.
Жена тринадцать душ ему родила,
вела хозяйство грамотно одна,
но всё ж семью невидимая сила
наполнила трагедией сполна.
Толстой во многом был семьёй не понят:
старался ближе к местным бедным быть,
босым ходил, знал, где пасутся кони,
смиренным был к превратностям судьбы.
Он одевался просто, не по-графски,
сам башмаки неброские стачал,
стал избегать «приличных мест» и краски
лишь черно-белых признавал начал.
Решил отдать имущество частично
нуждающимся местным мужикам:
«Пусть роскошь не становится привычной
моим детишкам, коль я жив пока».
Клал печи кособокие в деревне,
крыл крыши вдовым бабам и хромым,
и погорельцам хмурым ежедневно
дом возвести старался до зимы...
Во многом отделился от семьи он,
жить по его законам не могли
ни дети, ни супруга… Но всемирной
известности не тонут корабли.
Кончина
В последний день октябрьского ненастья
Толстой покинул спешно отчий дом:
встал среди ночи, силой тайной власти
куда-то неосознанно ведом.
С ним рядом были доктор Маковицкий
и кучер местный, сонный Адриан.
Глухая ночь. А путь лежал неблизкий
и пропадала часто колея.
В нём словно был комок противоречий:
жалел жену и восьмерых детей,
духовный груз давил на его плечи
и мысли били сотнями плетей.
В письме прощальном Софье написал он:
«Тебя отъезд мой огорчит, я знаю,
но роскошь жизни так меня связала,
что и себя порой не понимаю.
Прости за всё, и я тебя прощаю.
И не ищи, пожалуйста, меня»...
Толстой себя в ту ночь раскрепощает
от плотских пут, духовный груз храня.
Оделся старец по-крестьянски просто,
с собой забрал лишь толику вещей…
Был кратким путь от Ясной до погоста –
всего лишь восемь быстротечных дней…
Вначале в Пустынь Оптину приехал,
куда давно звала его душа,
но не вошёл во храм, лишь звона эхом
служенье в православье совершал.
Потом с сестрой-монахиней встречался,
собрался даже рядом с нею жить,
но весть из Ясной планы в одночасье
его сломала; ворон вновь кружит
над бедным Львом, испуганным решеньем
жены с собой покончить в водах пруда,
но не сложилось, вновь души движенья –
то плач у Софьи, то истерик груда.
Толстой боится, что она приедет
и вновь вернёт его в тот душный быт,
где был похож на доброго медведя,
встречавшего в берлоге дни судьбы...
И снова поезд, стук колёс и старый,
прокуренный и душный тот вагон,
в котором граф лежит на жёстких нарах,
приемля равноправия закон.
Он в третьем классе едет вместе с людом
неграмотным, забитым и простым,
а в лёгких зарождается простуда
и давит тьма бесцветием густым...
На станции Астапово сошёл он,
и под руки больного повели
в тепло печное дома небольшого
на разнопутье Липецкой земли.
Начальником здесь был Иван Озолин.
Он тут же свою комнату отдал
больному, хотя вместе пуда соли
с Толстым Озолин прежде не едал.
День ото дня здоровье ухудшалось,
пылало тело, будто жаром печь,
но он боролся, отгоняя жалость,
которая желала рядом лечь.
На грани смерти он бывал и прежде,
когда его туберкулёз сразил,
и только Крым, где пил кумыс с надеждой,
помог ему набраться новых сил.
Уход из дома – это испытанье
для его лёгких, где болезнь таилась.
Толстой слабел, врачи держали в тайне
процесс тяжёлый, в коем тело билось.
С трудом дышал, хрипел и кашлял кровью,
сбивалось сердце на неверный ритм
и шум в ушах роился мелкой дробью,
и рези в лёгких - как от острых бритв.
Но всякий раз, когда болезнь смирялась
и позволяла ближних узнавать,
он привставал, в его словах терялась
вся сила смерти, что свела в кровать.
Лишь иногда с лица катились слёзы,
но это были слёзы той любви,
где жили все его святые грёзы
о лучшей доле, коей мозг увит...
В один из дней на станцию с гудками
спецпоезд прибыл с множеством удобств, -
в нём в первом классе – дети с сундуками
и сама Софья с отпечатком вдовства.
Она себе и здесь не изменила:
в пятьсот рублей ей обошёлся поезд,
а её Лёва, «драгоценный, милый»,
за тридцать два купил народный полис.
К его кровати Софью не пускали:
мол, ни к чему больному старцу стресс,
лишь в окна Льва её глаза искали
и сквозь стекло ему чертила крест...
Он на железной узенькой кровати
лежал, и цвет его лица - как воск,
и борода была подобна вате,
нос заострился, спал великий мозг.
Толстой казался маленьким и щуплым,
седым ребёнком, чей застывший лик
сердца стоявших рядом будто щупал
и сравнивал с оттенками земли, -
земли, которой он отдал всю душу,
десятки книг и мыслей посвятил,
мог шум берёз в лесу часами слушать,
сто раз ходить местами, где ходил...
И вот он умер. Лампа с керосином
бросает свет сквозь тонкий абажур
на дочерей, жену и всю Россию,
которой он болел и дорожил...
Бессмертие
Мир всколыхнулся, замер, пусто стало.
Его несут на поднятых руках
те, кто хранят толстовского Устава
крупицы золотые в узелках.
Простой, дубовый, жёлтый, без покрова
колышется с толпою вместе гроб,
за ним – венок, всего один, второго
он не желал, и завещал всем, чтоб
венки не клали для чужого глаза,
оградой прочной не стесняли плоть
и на холме, у Графского заказа,
в молчании дарили бы тепло...
Так кем же был он, граф Толстой из Ясной?
Любимец Бога? Сеятель добра
иль вольнодум, который не напрасно
дарил шедевры своего пера?
Его винят, что он своим ученьем
народ от Церкви будто уводил,
но Лев Толстой слепую веру черни
струей живою чистил и будил.
Он не догматик в мыслях и поступках,
всегда искал ответы вновь и вновь
на те вопросы, где порой уступка
рождала в муках праведную новь.
Уверен я, что если бы сегодня
он жил средь нас, то ветер перемен
привнёс, ведомый Духом тем Господним,
Который против лжи и всех измен,
сугубо плотских дел и вожделений,
беспутства мыслей и отрады в том,
что превращает человечий гений
в раба и цифру в обществе пустом...
Толстой велик, он больше чем писатель.
В нём Божьей властью сила его книг
была равна делам, где он – стяжатель
любви во все свои земные дни.
Он уводил, как Будда, дух от плоти,
как Иисус, благие семена
сажал в тех душах, где диавол бродит
и полоса грехов во всём видна…
Две мыши будто – день и ночь – мелькают
в короткой жизни каждого из нас:
едим и спим, и время обрекаем
на пустословье и приём вина.
Скажите, кто из нас уйти решится
от личных благ из тёплого угла?
Кто перестанет без нужды божиться
и в «палочке зелёной» видеть клад?
Кто, как Толстой, умерив свою гордость,
в простой рубахе выйдет на народ
и вместе с ним трудиться будет годы,
возвысив счастье средь других щедрот?
Суть бытия - не в барской жизни сладкой,
не в славе громкой и обилье благ,
не в той дороге безмятежно гладкой,
что без забот к сединам привела, -
суть бытия превыше нужд обычных,
и мы должны равняться на Маяк,
Который есть Божественная Личность –
Иисус Христос, и жизнь, и смерть моя.
Мы носим крестик маленький на теле,
и стало модным верующим быть,
но только души в ризы не одели
и христианской не нашли судьбы...
Так отдадим же дань трудам Толстого,
его мученьям в поисках земных
тех незаметных глазу вех Христовых,
спасающих здоровых и больных.
И ныне, как из моря, мир черпает
те ценности духовные, что он
нашёл и заложил в людскую память,
как Бог однажды заложил в Сион.
В любой секунде наша смерть таится.
«Об этом надо помнить, - он писал. -
Я видел суету на многих лицах,
и сам под страхом смерти угасал,
но позже понял, что в любой кончине
есть глубина Божественных начал,
и вот по этой неземной причине
я смерть свою так много раз встречал»...
Близ Тулы есть великий холмик русский,
куда мы ходим Истину искать.
Здесь мне порой бывает очень грустно
читать печаль на осени листках
и понимать, что гений видел много
в нас скрытых чувств, желаний и дорог.
Но мы доныне вне любви и Бога
идём туда, куда несёт злой рок…
16 января 2024 г.
|