рассказ
Эх, жизнь! На дворе зима, январь месяц, два часа ночи. Кругом ни одной собаки, позёмка по земле пенится, не метёт, а так – гоняет снег из сугроба в сугроб. Деревня, как вымерла и только восьмидесятилетняя старуха – баб Маня меряет осторожно палкой свеженаметённые сугробы. Она грузная и задыхается, через каждые три-четыре шага. Одета бабка Маня легко. Из всей зимней одежды на ней лишь пуховая шаль. Из-под болоньевой осенней куртки видна ночная рубаха, на ногах резиновые галоши. Слава Богу, хоть носки шерстяные надела. И ещё отрадно, что идти не далеко, всего с десяток домов вниз по деревне. Пришла.
Еле-еле протиснулась вмерзшую в сугроб, наполовину приоткрытую калитку, отдышалась, осмотрелась и тихо выбила дробь по стеклу фиолетовыми от холода пальцами: раз, другой, третий. Постучит, прислушается. Наконец её услышали, в дома загорелся свет, и в окно выглянула морщинистое старушечье лицо. Увязая в снегу, бабка Маня пошла к террасе. Вскоре послышалось шарканье ног, глухо щелкнули засовы, открылась дверь:
– Что опять?! – спросила у бабки Мани, как волк из известного мультфильма про пса, впустившая её подруга – бабка Аксинья, – Давай, давай, проходи скорее в избу, околела, небось. Сейчас валенки теплые с печки достану.
– Ох, и когда ж я только отмучаюсь! – вздыхает бабка Маня, – Богата старость на причуды.
Бабка Аксинья – маленькая, сухая старуха помогает обуть подруге валенки.
– Сил моих больше никаких нет. Вот ведь взялся чудить-то, милая, хоть в пору вешайся. Обуяла его какая-то ревность. За всё жизнь от него плохого слова не слышала, а живем, Слава Богу, без малого шестьдесят годков – мужик – золото, лучше и быть не может, но последнее время извёл, проклятый склеротик, вконец своей ревностью – шагу из дома ступить не даёт…
Бабка Аксинья, словно какая-то болотная птица в одной тональности поддакивает подруге, чуть ли не через каждое слово:
– Ага! Ага! Ага!
– Корова со дня на день должна отелиться, пойду, думаю, гляну, как там у неё дела? Сходила – всё нормально, лежит моя Зорька – чин-чинарём, не о каком отёле и не помышляет. Ладно. А мой дурачок-то, как возьмется с вечера печку топить, не угомонится до тех пор, пока обои на стенах от жары трескаться не начнут – сделает, паразит, мне Африку, а сам в сарай уйдет, табуретки делать. Ему, понятно, там, в сарае прохладно, а тут хоть из дома беги – дыхать нечем…
– Ага! Ага! Ага! – вторит бабка Аксинья.
– Вышла на крыльцо свежего воздуха дыхнуть, смотрю, сарай открыт настежь – забыл закрыть, чертов потатур – всё он там чего-то стругает. Сделал три табуретки, ну, пять – что ж ты ими весь дом заполонил? Что у нас свадьба, какая намечается? Нет, поставил производство на конвейер: клепает и клепает, все доски перевёл. Приди завтра, отгружу тебе парочку – помрешь, хоть будет гроб на что поставить, а то у тебя эти плохенькие…
– Ага! Ага! Ага!
– Пошла, сарай закрыла, вертаюсь назад – дед дом изнутри запёр. Вот спрашивается, какой домовой тебя пробудил, ящура – Искариота?
– Ага! Ага! Ага!
– Стучу, Паш, открой! «Где была – туда и ступай, ночуй» – отвечает. «Ну, где я была? Ходила сарай за тобой закрывать, за раскорячным рубанчиком». «Знаю, – говорит, – чего ты затворяла, и чего растворяла». И как начал мне мужиком приплетать. Господи, он же всех покойников поднял: и Потату, и Кулеша, и Волчью Пасть, и Ваньку-Индуса. «Дед, – говорю, – они же померли все, иные ещё до войны. Этот опился, этот удавился, этого рак заел…
– Ага! Ага! Ага!
– Да и к чему ты мне их поминаешь? Ладно бы, если б у меня чего с ними было. Я же тебе никогда не дала повода в моей верности усомниться, замуж ты меня взял девкой, я через год рожать начала – война, голод, какие мужики? Нет, стоит на своём, хоть ты его расстреляй. «Санька-Фонарь, – кричит, – живой! Он на десять лет тебя моложе». «Живой-то, он живой, только бы лучше помер: он ведь пятый год, как параличом разбит, его кормят из соски – все руки-ноги высохли, как плети». Ведь придумал же, паразит, аргумент: «Ноги-то с руками высохли, зато кровь, куда ей деваться, в другое место прилила – вот ты к нему и бегаешь каждую ночь».
– Ага! Ага! Ага!
– Ты-то, какого черта, всё агакаешь? Как заладит: «Ага, да ага!», что других слов больше нету?
– Я говорю, «ага» – значит правильно.
– Что правильно?
– Правильно, что не бегаешь.
– Ну, тебя Аксинь, ты ещё хуже моего деда. Тот, крокодил, сам дома сидит, а я, значит, на улице в одном исподнем, стой с ним разговаривай, обсуждай, что ему там примерещилось. Нечего печку до белого каленья топить, тогда и спать, как младенец будешь. Погоди, варнак, выйдешь ты у меня на двор по нужде – я тебе тоже так устрою. Погляжу, куда ты ночевать пойдешь?
– Ага! Ага! Ага!
– Тьфу! Давай спать! С тобой особо не побеседуешь – у меня кошка красноречивее, Ты мне бельё-то не затевай стелить…
– Я ещё с прошлого раза твою постель не разбирала, – наконец, разродилась целым предложением бабка Аксинья.
– Молодец, как знала!
Утром, часу в десятом старухи на кухне пьют чай с блинами. В горницу, робко ступая, входит маленький, сутуленький дедок. В правой руке он держит узелок с одеждой, а в левой валенки.
– А вот и Павел Тимофеевич явился, не запылился. Садись, гость дорогой! – бабка Аксинья ставит перед ним табуретку, – Чайку налить?
– Спасибо, не хочу! – подавленно отвечает дед, – У меня, Аксинь, горе!
– Это ж какое?
– Жена загуляла!
А бабки Аксиньи вместо привычного «ага» с утра вдруг просыпается чувство юмора:
– Что тут, Павел, поделаешь, крепись, верно. Обычное дело, на девятом десятке все старухи гулять принимаются, смотри, как бы в подоле не принесла, будешь тогда нянчиться.
– Марусь, пойдем домой – я тебе тут вещи принёс: пальто, валенки, колготки. Прощу я тебя, так и быть.
– Видали, дурака? – Бабка Маня как-то по-матерински нежно смотрит на мужа, – Он меня простит. Эх, пришпилить бы тебя рогачом к полу, как таракана, да боюсь, не убью с первого раза, потом самой же ходить придётся, как за Санькой-Фонарём.
– Пойдем, Марусь, домой – я винегрет сделал, селёдочку почистил. Сейчас сядем с тобой, выпьем по стопочке, песню споём – плохо мне без тебя. Хочешь и ты, Аксинь, пойдем с нами, посидим – от жизни-то один только окурок остался.
И вот уже втроём они идут по деревне. Дед Павел впереди, старухи чуть поодаль. Деревенские интересуются:
– Откуда?
– В лес ходили, венки плести. А вы разве не знаете, нынче же Троица?
Дома и впрямь дед уже накрыл стол: и винегрет, и селедка, и картошка, и огурцов из подвала достал. Сели, выпили.
– Ну, Марусь, запевай!
«Не для меня весна придёт,
Не для меня Дон разольется,
И сердце трепетно забьётся,
С восторгом чувств не для меня…»
– Дед, пой, какого рожна, молчишь?
А дед молчит, смотрит на супругу и молчит. Она и в восемьдесят лет – хороша Маруся! Как такую не ревновать?!
14. 11. 09 г.
| Помогли сайту Реклама Праздники |