- Сердце с ночи жмёт, да сильно так. Видно, хана тебе, бабка Надежда. Да и сколько можно жить-то, уже 65 скоро. Вставать надо, всех своих обойти напоследок. Да и рассвело уже почти… Семён-то пусть ещё подремлет, всю ночь ворочался, тоже не мальчик - на два месяца её старше.
Старуха встала. Посидела на краешке кровати, зевнула, перекрестила рот. Поднялась и, прежде чем идти умываться, обошла избу. Непорядка, вроде как, нигде не было. А, вот клеёнку на столе давно поменять-то хотела, а то старая совсем уж повыцвела и ножом изрядно попорчена. Достала из шкафчика новую, весёленькую, в подсолнухах. Поменяла. А старую во двор вынесла и около рукомойника, сложив вчетверо, приткнула: может, ещё куда и сгодится. Водой в лицо поплескала, потом провела мокрыми руками по волосам и платком покрылась. Только после этого взглянула на белый свет.
Да и как же хорошо у них в деревне!
Зелено кругом, молодо. За огородом речка синими глазами в небо глядит. Или это небо так в реке отражается? За рекой лес, ещё тёмный с утра, солнышка ждёт. А в огороде гряды ровненькие, выполотые, к речке, как ручейки, бегут. Надежда смолоду беспорядка не любила, а потому двор у неё всегда подметён, в огороде и избе - строго. Сколько себя помнит, так и было. Это матери спасибо – к порядку приучила. Постояла ещё, повспоминала мать-страдалицу и отца, пьяницу забубённого. Он мужик-то хороший был, рукастый. И жалостливый. Только вот, если капля в рот попадёт, удержать себя не мог. Иногда по неделям фестивали устраивал. А потом опамятуется и стыдится: глаз не поднимая работает, пока следующий фестиваль не приключится. Так и замёрз, пьяный, зимой в сугробе. Они с матерью, после его смерти, вдвоём и кулюкали.
Надежда мотнула головой, словно отгоняя воспоминания, вернулась в дом – деньги из шкатулочки в комоде взяла. Не все, конечно, но – много.
Опять во двор вышла, посмотрела ещё раз на с детства знакомую красоту. Ладно, чего глядеть-то. Идти ведь надо. И пошла, сперва к Наталье, к дочери – через два дома от их двора.
Когда калитку свою открывала, то увидела, что та покривилась. Семёну бы надо сказать, сам-то ведь не догадается, не поправит, пока с петель не соскочит. Вот и улица их тихая да чистая. Тропочка жёлтенькая вдоль заборов вьётся, а над нею яблоневые ветки свисают. Когда поспеют яблоки, так прямо до земли клониться будут.
Вошла во двор к Наталье, прислушалась. Тихо в доме. Спят ещё. Калоши с ног на крыльце сбросила – в избу босая вошла. Наталья с вечера картошку нечищеную в миске приготовила, чтобы к завтраку нажарить. Надежда почистила. И в воду холодную побросала, чтоб не посинела к тому времени, как встанут. Потом в комнаты пошла. Двух внучек-девчонок, во сне разметавшихся, перекрестила. Красавицы они у неё, обе на мать Надеждину похожи: крутобровые, глазастые, с русыми косами в пол. Целовать не стала, чтоб не разбудить. Потом в спальню к дочери заглянула. Прямо с порога перекрестила их обоих с мужем Сергеем. Неладно что-то в последнее время у них, чувствует Надежда. Дочь не жалуется, но она-то всё равно видит. Это Зинка-продавщица не иначе как перед Серёжкой хвостом метёт: вот ведь, ни одни портки мимо не пропустит. Надежда сперва хотела ей окна повыбивать, а вчера пошла к ней в магазин. Долго так в глаза ей глядела, а потом одно только и сказала:
- Совесть есть у тебя, Зин? Ты ж с Натальей в школе за одной партой сидела и Серёжку раньше не примолвала, хоть он к первой к тебе подкатываться начал. Отвяжись, не сироти детей!
Зинка глаза свои бесстыжие в пол уставила:
- Прости, тётка Надя…
Спаси их, Господи. Спаси и сохрани.
Надежда опять в кухню вышла и рядом с картошкой, что почистила, положила четыре пятисотрублёвых бумажки – чтоб каждому, от неё, значит.
И пошла. Теперь к сыну, к Петеньке. Он ещё подальше по их улице живёт. А уже почти совсем светло стало. Речка из серой розовой вдруг сделалась. И лесок начинал играть всеми оттенками зелёного. Скоро народ подыматься начнёт, чтобы снова окунуться в ежедневные деревенские заботы. Старуха заторопилась. От этого сердце застучало в груди с перебоями.
Вошла в сынов дом, тоже босая. Запыхалась, сердце рукой придерживала, чтоб раньше времени из груди не выскочило. Огляделась. Тамарка-то у него беременная совсем – первенца ждут, а потому трудно ей стало по хозяйству управляться. А так-то Томка – клад, а не жена: Петеньке только ноги не моет и ту воду, смытую, не пьёт.
Надежда старается не шуметь. Пол в сенцах подмела, а на кухне так мокрой тряпкой ещё и подтёрла. Потом воды со двора, из колодца, ведро принесла. Глянула на молодых, спавших, в обнимку. И их перекрестила. И на столе в кухне две пятисотенные оставила. Потом подумала и третью положила – для внука будущего. Опять постояла. Сняла с шеи крестик, маленький, кипарисовый, и рядом с деньгами положила. В последний раз оглядела избу сынову, новую, добротную, вздохнула и подалась к своему двору – Семён скоро встанет, может хватиться её.
Шла назад, за сердце рукой держалась и всё-всё вспоминала. И благодарила всех, кто в этой жизни с нею рядом был. Внуков, детей своих поздних, потому что долго в девках сидела, всё не брал никто. А потом в их деревню тридцатипятилетний моторист одноногий приехал. На шахтах раньше работал, там ему одну ногу чуть пониже колена и оторвало. Через то и жена от него ушла и сына забрала. Это Семён её и был. Через полгода посватался. Надежда и не раздумывала. Пошла сразу, как позвал. И любила его благодарно всю жизнь, и берегла сокровище своё хромое.
Пришла, слава Богу. Яиц пару из-под наседки в курятнике вынула, для Сёмы. Сварила, вкрутую, как он любит. Рядом с крынкой с молоком и куском хлеба на стол положила. Опять вокруг огляделась: всё ли ладно в хате. Легла на лавку и руки на груди крестом сложила. Слышит, Семён завозился, закашлялся, заскрипел кроватью.
- Сёма, ты вставай давай, я тебе уже и завтрак сготови…
… Договорить не успела, потому что снова сердце сжало. Да так крепко, что душа тут же и отлетела…
|