Ах, как же хорошо жить!..
Мне восемнадцать лет (!) За плечами первый курс университета (!!) Филологического факультета, между прочим (!!!)
И мы едем на первую в своей жизни практику - фольклорную экспедицию. А руководит нами профессор Ивановский – совсем молодой ещё человек, с которым интересно не только на лекциях, но и просто поговорить. У него блестят глаза всякий раз, когда он начинает разговор об УНТ (устное народное творчество) – так назывался наш предмет в универе.
И едем мы на Алтай, в деревню Чесночиху, что стоит на берегу речки Громодянки! Едем к бабе Евде. За частушками…
«Алтай» звучит для нас, студентов из большого города, так же, как, скажем, «Луна» или «Созвездье Гончих псов». «Чесночиха» - что-то такое острое, очень наше, русское и неведомое, но всё равно – родное. А про то, что такое «Громодянка» нам рассказал всё тот же Ивановский, который уже бывал в тех местах. Речка эта глубиною по колено и шириной не более десяти метров. Но перейти её вброд практически невозможно. Вода ледяная, ибо Громодянка рождается высоко в горах, там, где таять начинают вечные ледники. Течение бешеное, а дно сплошь устлано гигантскими, обточенными рекой валунами, скользкими и бОльными, если ударишься о такой в воде.
Едем, значит, ввосьмером – четыре девочки и мальчики. Столько же.
Трое суток в поезде – интересно и утомительно одновременно. А вот часа три на автобусе потом, по неширокому шоссе, местами напоминающему серпантин, когда то, что ты видел минуту назад над головой, за поворотом оказывалось глубоко под ногами. И вся дорога обрамлена лесом, горами и грудами камней. При чём всё это - без всякого порядка и системы.
Когда уже немножко попривыкли, а значит, и подустали от обилия всей этой экзотики, вдруг, в узкой щели между отвесных почти скал, куда просочилась дорога, обнаружилась Чесночиха, прижавшаяся одним боком к дороге, а другим к той самой Громодянке, о которой мы уже почти всё, как нам казалось, знали.
Вышли прямо в хрустальную чистоту воздуха, который можно было пить не только губами, но каждой клеточкой кожи и даже волос. И автобус наш сразу же запылил колёсами, торопясь до захода солнца вернуться в маленький городишко, куда мы прибыли на поезде.
А мы пошли в несложную глубину деревни, где в ближайшем же дворе спросили, как нам найти бабу Евдю. Там же и узнали, что «Евдя» - это только для своих. Для прочих же – Евгения Павловна Пешкова. И онаружили, что мы на правильном пути к её дому, стоявшему в самом конце единственной улицы Чесночихи.
Когда подошли к опоясывавшему дом забору, то увидели внушительных размеров зад, торчавший в огороде из картофельной ботвы. Его мы и спросили, где можем увидеть «Ефгенью Палну» (так она сама себя называла).
Зад дрогнул и стал медленно превращаться в совсем несиротскую спину, оканчивавшуюся гигантской головой, обмотанной платком. Гигантской она казалась оттого, что вокруг неё (это мы потом обнаружили) была обвита здоровенная коса в руку толщиной, куда в самый конец была вплетена какая-то беленькая тряпочка («ну, чтоб не расплеталася» - цитата из бабы Евди).
Голова повернулась к нам лицом (очень даже красивым ещё, между прочим), и почти пунцовые губы промолвили: «Так это я она и есь…»
Когда Евгения Павловна узнала о цели нашего визита, уста её сахарные снова разъялись и произнесли: «Погодите-ка, я тока причипурюсь маленько».
Всё это сочеталось с низким, но совсем даже не мужским, а очень женственным голосом, от которого у нас, только ещё будущих мужчин, колкий холодок пробежал вдоль позвоночника и заставил зашевелиться наши тощенькие филологические плечи.
Уже через мгновение на высоком крыльце своего дома вновь появилась хозяйка, успевшая переодеться в чистое ситцевое платье и кирзовые сапоги. В одной руке она держала гигантский таз с жареными пирожками, а в другой – балалайку.
Таз был огромным под стать своему содержимому. В нём грудой были навалены циклопических размеров пирожки («… с картохой», - как нам сказала баба Евдя, а потом добавила: «Угощайтеся, ребяты, пока я вам петь стану. Я их на растительном масле жарю, а то масло сама и жму»). Я почему-то представил, что она это делает вручную. Сидит над стеклянной банкой и жмёт. Растение же безропотно отдаёт весь свой жир. Пирожки же были столь велики, что, если бы они оказались в пещере Полифема, он бы насытился и не стал претендовать на отнятие жизней у Одиссея со товарищи.
Таз этот она поставила рядом с собою прямо на крыльцо, сама же села на верхнюю ступеньку и без всякого вступления жахнула по струнам балалайки, которой, надо сказать, владела, на мой вкус, почти виртуозно.
Что, думаете, сейчас я стану для вас, дорогие читатели, «перепевать» её частушки? Ошибаетесь. Не могу. Потому что, если все матерные слова («инфернальную лексику», как говорил наш Ивановский) заменю, скажем, слогом «та», то получится примерно следующее:
Та-та-та-та,
Та-та-та!
Та-та-та-та,
Та … сапог!
Пела нам баба Евдя так до вечера, когда уже совсем темно стало.
Потом вдруг замолчала и из темноты полился её густой человеческий голос:
- Я тута вот телевизер смотрела. Вьетнамцы тама с янками воюют. И так мне тех вьетнамцев жалко стало, что аж я, верите – нет, носом даже хлюпнула. Решила: от картошку осенью выкопаю, да весь урожай им и отправлю. В Северный Вьетнам, то ись. А то они такие там худые да меленькие, что аж прям ваще!..
Ну, давайти, ребяты, я вам стелить на ночь буду. Девочкам, значит, в доме, а парнишонкам – в сарае. Там тепло у меня и сена много.
… Я долго в ту ночь уснуть не мог, всё думал о величии души человеческой, о котором так хорошо писали Бунин и Толстой. И потом уже, на протяжении всей жизни, частенько к этому возвращался. До сих пор помню бабу Евдю, хоть сейчас, наверное, я старше, чем она при нашей единственной встрече была.
|