МОЛИТВА О СПАСЕНИИ ДУШИ
КАЛЬТЕНБРУННЕРА 1
Творец, исцели Кальтенбруннера,
который лежит с кровоизлиянием в мозг
в американском госпитале.
Господи, не мучь Кальтенбруннера
призраками битых палкой людей,
не дай ему обезуметь.
Боже, не хлещи Кальтенбруннера
Огненной Розгой Гнева.
Ты, который высший порядок
установил на земле и на небе —
в гигантских туманностях Галактики
и в миниатюрном ядре атома,
дал тиграм клыки и когти,
яд змеям,
разум человеку,
Ватикану — Капитал,
Капиталу — Ватикан,
а демократам атомную бомбу
на Хиросиму и Нагасаки —
Ты дал Кальтенбруннеру власть,
ибо всякая власть от Бога,
но не судят Тебя в Нюрнберге,
соучастник всех злодеяний.
Боже, не оставь соучастника,
прости соучастнику,
неразумному, неумелому разбойнику,
отведи от него болезнь,
верни здоровье,
дай ему всяческое благополучие
и все человеческие радости.
Вложи ему в руки Евангелие,
может быть, он еще одумается,
может быть, к Тебе еще вернется
слугой смиренным.
Ибо в небе больше обрадуются
обращению грешного Кальтенбруннера,
чем шести миллионам сожженных евреев
и двадцати миллионам расстрелянных христиан,
которые были праведники...
ЛАГЕРНАЯ ПРОГУЛКА
Я по лагерю гуляю,
я гляжу и размышляю,
я хожу с тяжелой думой:
«Сталин, Черчилль, Черчилль, Трумэн».
Вот, гляжу, лежат девицы,
жрут салат, грызут редиску,
ясный день, сияют дали,
я ж гадаю: «Трумэн, Сталин?»
Вижу бункер, то есть карцер,
вижу флаг американский,
наш надсмотрщик ходит хмурый,
я гадаю: «Сталин, Трумэн?»
Я хожу, лелея в мысли
Скарышевскую, Повислье,
я хожу, брожу, решаю...
«Эх, вернуться бы в Варшаву».
Я хожу с тяжелой думой,
на закат гляжу понуро,
на восток — ну, что ж, коммуна...
Сталин, Черчилль, Черчилль, Трумэн?
ПИСЬМО ВАРШАВЯНКЕ В ЛОНДОН
Далекой незнакомой далекий незнакомый...
Давно ль в кафе богемных, в подполье коловратном,
а уж все глубже тонем в глухой тоске по дому,
блуждаем, будто тени Великих Эмигрантов.
Еще порой мы вспыхнем влюбленностью былою,
еще мы руку тянем к перу и к револьверу,
а уж над нашей жизнью и счастьем и волей
волной взметнулась горечь, выше всякой меры.
Еще в нас те пейзажи, привычные для глаза:
березы и распятья, песчаная дорога...
Треск выстрелов мы слышим и слова приказа,
и горький запах гари города родного.
Еще морозным мраком тело наше дышит
и лагерною грязью и смрадным бараком,
а в нас уж вырастает, вздымаясь все выше,
выше, чем жизнь и счастье и воля и разум, —
любовь, любовь без края. Кто ж из нас забудет,
бродя в чужих столицах, богатых и пышных,
руины (вновь живут в них бездомные люди),
кто ж тихий-тихий шепот издали не слышит?...
Каждый булыжник улиц, каждый дом аллеи,
свет фонарей вечерних, тень подворотни каждой
будят глухую память, надежду в нас лелея,
что мы... «Ведь там, в Варшаве, у нас точь-в-точь так же...»
И дерево любое, любой каштан в ограде,
любой мотивчик песни, мелодии модной
напомнят ночь тогдашних подпольных типографий,
ночь у наборной кассы и радио Лондон...
Дождь осенний, дождь польский льет, по лицам льется,
и резкий ветер треплет ясень безлистный,
идут к востоку тучи, зовет нас издалёка
Отчизна. Как мы можем отречься от Отчизны?
Еще звучат нам струны гектографа ручного,
крики Аллеи Шуха, мертвый мрак тюремный,
а нам уже лишь мыслью, лишь памятью снова
возвращаться. Но лучше — если память дремлет.
Еще в глазах та осень, руины и пожары,
в дыму, в дыму проклятом город наш, дом наш,
и тот прощальный голос радио Варшавы,
и — ну, конечно — плач твой. Помнишь ли, помнишь?
А нам уж на чужбине, под чужой луною,
где чужие руины, как сгустки крови, ржавы,
видеть и видеть в грезах пепелище родное
и так идти через Мюнхен, как будто через Варшаву.
И я напрасно, напрасно пытаюсь перечить зову,
тоску заглушить пытаюсь, но сердце ее не поборет.
Как будто небо сквозь тучи, дно ручья сквозь воду,
сквозь город чужой мне виден мой единственный город.
И в час, когда месяц в небе обливается кровью,
а ночь — как там, в Варшаве, сине-золотая,
песнь, что полна тоскою, жалобой и любовью,
я шлю туда, в наш город, как журавлиную стаю.
ЗЕМЛЯ РАССТРЕЛЯННЫХ
Что ты такое? Рвы и ямы
видений и тревожных снов?
За дальней далью, за морями —
вернись! — зовет твой грозный зов.
Что ты? Руина или пустошь,
навязчивейшая из муз!
Зачем мне душу вечно сушишь,
внушая пепла затхлый вкус?
Что ты? Борюсь с собой упрямо,
душу твой крик, твой зов и все ж
иду, куда ко рвам и ямам,
земля расстрелянных, зовешь.
ПОГИБШИЕ ПОЭТЫ
Вы сожжены, вы расстреляны, вы безмолвны,
мои товарищи юности, я пишу вам.
Текут и текут над вами земные волны,
шумят — зеленым шумом.
В темных земных пучинах полузамерзших
пусто, недвижно, немо в загробном мире —
где же такая боль, чтобы губы мертвых
заговорили?
Ночь, над стволами, из вас растущими, высясь,
вихрем шумит, будто все же еще зачем-то
ваши уста, на которых земля да известь,
слов ищут тщетно —
Поздно уже, слишком поздно связанным крепко
руки заламывать в бурях неугомонных.
Тщетно живых вы зовете в выкриках ветра,
в горестных стонах.
Тщетно, все уже тщетно. Вихрь клубится заблудший,
зовет травяная глубь, лугов замогильных зелья,
дальше иду, под землю, глубже и глубже,
к вам в подземелья.
Поздно уже, слишком поздно. И я умолкну,
мину, кану в забвенье. В мертвых зеницах
деревья колышутся, с иволгами, а волны
ослепших земных потоков будут струиться —
И мы, приникнув к папоротниковым корневищам,
к корням берез, к гущине малины дичайшей,
плывем, умолкнув, куда? и чего мы ищем?
дальше, дальше - -
ЛАБИРИНТ
Мир — лабиринт перепутанных линий,
линий, плетущих чудовищный узел,
в легкой, в изысканной их паутине
я задыхаюсь, хриплю, обезумел.
Небо пружинистой ветвью чернейшей
петлю на горле сжимает тугую.
Так я вишу и танцую, как гейша,
и — к удивленью толпы — торжествую.
Последнее стихотворение - страшный итог. Вопросов много - ответов нет.
Обнаженные нервы быстро обугливаются.