Немеркнущая звезда. Часть перваяповторялась, как под копирку прямо. И он - уже торопящийся, за один раз мечтающий всё наверстать, всё осилить: и что по глупости ранее пропустил, и что им наперёд задавали, - он опять надолго и глубоко увязал в университетских теоретических курсах: тяжеловесных, мудрых, системообразующих, - которые не допускали по отношению к себе и малой толики поспешности и суеты, и малой толики легкомыслия, и о которые обломали зубы до самых корней не один десяток лихих нахрапистых удальцов, вдруг возомнивших себя непонятно с чего большими и серьёзными учёными…
54
К таким легкомысленным удальцам на первых порах, к сожалению, относился и наш юный герой, Вадик, совсем не умевший в интернате верно оценивать и распределять свои силёнки интеллектуальные, скромные, бережно к ним относиться, беречь. Молод он был тогда и неопытен, и очень искренен, очень страстен в душевных порывах своих, которые некому было проконтролировать, проследить; и если и не остановить совсем, то хотя бы чуть-чуть подправить и ослабить.
К тому же, он упустил в сентябре до обидного много драгоценного времени, которое неизменно с глубоким почтением воспринимал, которое не было для него даже и в детские годы предметом пустым, бесполезным. Стук настенных часов, например, что дома у них на видном месте висели, и которые батюшка с любовью всегда заводил, с неким трепетом внутренним и наслаждением, с каким обычно монах церковный обряд исполняет, - так вот этот таинственный стук Стеблов класса с пятого воспринимал уже как набат, или, попроще если, без пафоса, как этакий говор-намёк мистический, в котором отчётливо слышало ухо его: «быстрее, быстрее, быстрее, Вадик, а то можно и не успеть, не успеть, не успеть… и будет потом обидно, обидно, обидно… что чего-то не сделал, не посмотрел, не запомнил, что мимо себя пропустил…»
Оттого-то он, полу-монах, полу-мистик, и торопился очень, проваляв весь сентябрь дурака; оттого и бросался на книжки как лютый зверь, не зная меры и удержу…
Но и книги московские, гонористые, были не слабые совсем и не робкие, и уже выдерживали на своём веку и не такие наскоки. Все они очень спокойно и важно, по-царски солидно даже перед ним на столе лежали и, вероятно, только посмеивались меж собой, все-понимающе переглядывались и перешёптывались, - но не пропускали Вадика далеко в свои мудрёные кущи.
«Рановато тебе, юнец, нас изучать ещё, таскаться по интернату с нами, - будто бы говорили они ему, улыбаясь, всем своим видом подчёркнуто-гордым излучая достоинство внутреннее и красоту, вековечную мудрость и мощь. - Зелен ты, парень, зелен… и очень, извини уж за честность, глуп, чтобы на равных беседовать с нами, понимать и заучивать нас. Подрасти, поумней малость, - тогда, может, и поговорим…»
Ежевечерние бесплодные потуги и пробуксовки, топтания на месте на Стеблова действовали удручающе, и больше всего отнимали у него в интернате сил - больше самих классных занятий даже. Ощущая раз за разом свою беспомощность полную перед рекомендованной им на уроках литературой, он стал заметно нервничать, уставать и, как и всякий дилетант-новичок, - суетиться.
Увязнув, в очередной раз, в одном из новых учебников и не видя возможности быстро оттуда выбраться, Вадик, теряя терпение, менял этот учебник на другой; потом - на третий, четвёртый, стараясь найти для себя таким образом наиболее лёгкий из них и хотя бы в нём немного продвинуться и утешиться. Чуть-чуть успокоиться и отдохнуть, душевных сил победою почерпнуть, веры, надежды, здоровья.
Но учебники, как на грех, все были глубокомысленны и сложны и, как по команде, стояли насмерть в своём горделивом величии, в упорстве незыблемом, неприступном, не пуская Стеблова, повторимся, далее первых десяти-пятнадцати страниц, и первых же, самых общих понятий и определений… И оставалось ему, слабосильному, только лишь тупо тасовать их между собой как карты игральные, незнакомые, или билеты с экзамена, в которых не знаешь ни одного, и ни грамма не понимаешь…
55
Со стороны если бы подойти и взглянуть, он в точности походил в такие моменты на круглолицего мальчика-малыша: розовощёкого, плотного, хорошо сложенного, но очень и очень глупого, к сожалению, - которого на потеху будто бы лихие люди заманили в спортзал - к стальным неподъёмным гирям поближе, что предназначены были для мастеров.
«Ну-ка, малыш, давай покажи себя: утри им тут всем носы сопливые, - ухмыляясь, сказали они ему. - Ты же такой красивый и статный, посмотри. И такой здоровенный уже: мы таких крепышей никогда и не видели раньше… Да ты тут с силищей со своей минут через пять, играючи, заткнёшь всех за пояс, на обе лопатки положишь как пацанов! - точно тебе говорим! не обманываем!… Представляешь, как после этого зауважают здесь все тебя, как будут превозносить и славить! Королём тут будешь у них ходить - грозой всех местных авторитетов!… Так что давай, малыш, потрудись немного и поднапрягись - и потом только ходи и посвистывай, и загребай в охапку заслуженные похвалы и славу».
Они сказали так - и отошли с ехидной улыбкой в сторону в предвкушении весёлого зрелища. А глупый мальчик после того, сверх меры их похвалой и сладкими обещаниями раззадоренный, очумело начал метаться по залу, тужиться, животик себе тяжестями надрывать - и всё без толку. То одну железяку вверх рванёт что есть мочи, то другую, то к третьей подбежит с дуру: мучается, пыхтит, плачет с досады, жилы и мышцы рвёт, - всё впустую и всё напрасно. Они как вкопанные все стоят - гири-то те пудовые - и только посмеиваются про себя над сотворённой озорными дядями шуткой…
56
Похожими неподъёмными “гирями” для Стеблова оказались и новые учебники, настоятельно рекомендованные ему его московскими педагогами. Итог тех необдуманных рекомендаций был таков, что математикой в интернате, с октября-месяца начиная, Вадик занимался уже весь день - до отбоя! И всё равно он мало чего успевал - даже и по математическим дисциплинам.
А у него ведь были ещё и другие предметы, требовавшие к себе внимания. В их числе значились и профилирующая физика, и химия, и русский с литературой, история; и тот же английский язык, которым в интернате заменили Стеблову его прежний немецкий, и который необходимо было осваивать с нуля ускоренным темпом. Потому что английский традиционно был главным языком общения в современном научном мире: все мировые математические конгрессы, конференции и симпозиумы проводились на этом языке, печаталась вся солидная передовая литература.
А ещё Стеблов таскал с собой в читальные залы годовые подшивки журналов "Квант", "Наука и жизнь", "Знание - сила", о существовании которых узнал в Москве и которые сильно его тогда заинтересовали. Их тоже хотелось все прочитать: понять, заучить, запомнить, - и они требовали для себя немалого количества сил, и времени, главное, которого у Вадика не оставалось совсем, которое у него пролетало так, что становилось страшно… Не успевал он после обеда усесться в читальном зале и открыть там книгу какую-нибудь, не успевал по-настоящему углубиться в неё, вдуматься и вчитаться, - как уже нужно было подниматься и бежать на полдник за киселём; потом - на ужин за макаронами и чаем… После ужина до отбоя времени было побольше, но и оно пролетало как один миг: книжки мудрёные его быстро съедали…
Подобное положение дел, естественно, Стеблова совсем не устраивало. Не для того же он, в самом деле, приехал за триста километров в Москву, чтобы только есть здесь и спать, и бесславно транжирить время в аудиториях и читалках, корча из себя Бог знает кого: толи учёного молодого, толи потешника-клоуна; не для того так рано расстался с семьёй и родиной. Было ясно, что он должен учиться здесь куда лучше и продуктивнее, чем учился дома - хотя бы потому уже, что за его учёбу здешнюю родители немалые деньги платили. И в первую очередь, конечно же, он должен был хорошо учить математику. Для неё он просто обязан был находить время и силы, находить столько - сколько того потребуется.
Всё остальное - тлен и суета, всё остальное - лирика…
57
Так думал, печалился и рассуждал сам с собой наш молодой герой, когда в конце октября, в очередной раз расстроенный и неудовлетворенный, на отдых вечером возвращался в шумное школьное общежитие. Он ясно понял тогда, угрюмо и одиноко шествуя по длинному стеклянному переходу с огромным ворохом непрочитанных книг и журналов под мышкой, что ему катастрофически не хватает в интернате именно времени - “личного”, главным образом, послеобеденного и само-подготовительного, более важного даже, чем занятия в классе. И необходимо было срочно изыскивать его, каким-то способом удлинять - для увеличения продуктивности индивидуальных занятий… А вот как удлинять? за счёт чего? - тут уже нужно было прикидывать и решать самостоятельно, потому как помощников и подсказчиков в таких делах у него здесь не будет…
Первое - и очевидное - решение, которое пришло ему на ум, и которое в нём как-то само собой вызрело и оформилось, было: перестать ходить на уроки, отведённые под непрофилирующие предметы, пусть даже пока через раз. А вместо этого приходить лучше утречком в читальный зал и заниматься там всё это время любимым и действительно стоящим делом, математикой - понимай, ради которой, собственно, он и затеял всю эту с интернатом историю.
«Ну зачем мне, в самом деле, тратить по нескольку часов в неделю на какие-то географию с биологией? - резонно рассуждал он сам с собой перед сном. - Если я после школы собираюсь на мехмат поступать, профессиональным математиком становиться... А там, как рассказывают, кроме математики ничего больше и не преподают, там других предметов просто не знают… Там даже физики, говорят, нет в расписании, для которой отдельный факультет существует… Так и зачем, стало быть, мне пыхтеть тогда здесь по этим предметам, бездарно и тупо на них драгоценное время просиживать? Чтоб через год благополучно всё это забыть?!… Нет, глупо это, глупо и расточительно…»
«Десятиклассники, вон, вообще на занятия не ходят, по-моему, - продолжал далее думать он, готовя себе к вольной жизни почву. - Как ни пройдёшь утром мимо читального зала: за журналом ли классным когда пошлют или просто когда на урок опоздаешь, - всё они там сидят - занимаются… И не выгоняет их оттуда никто, никто не ругает… Они же работают все, стараются, математику учат, - чего их, стало быть, и ругать? За что?»
«…А в нашем классе что происходит, когда кто заболеет, к примеру, и на урок не придёт? - приводил он последний, самый весомый довод. - Кроме Димы со Славиком никто и не спросит, не поинтересуется даже: где этот человек и что с ним? Да и опроса-то никто не проводит перед уроками, в журнал почти не заглядывает. Хоть неделю не приходи, хоть месяц. А хочешь - вообще домой уезжай: никто и не потревожится твоим отсутствием. Всем это - до лампочки… Нас тут и в лицо-то ещё мало кто знает, - так что некому нас проверять и ругать…»
58
И однажды пасмурным октябрьским вечером рассудив таким хитрым образом, настроившись на такую радужную для себя волну, Вадик действительно стал пропускать географию и биологию неинтересные, которые вели у них молодые университетские аспирантки, совсем не следившие за
|