Как же я ненавижу школу! Вот эту, которая видна «из учительской»! С её мелкими, почти гнусными отношениями между учителями и директоршей, завучихой и кучей прочих «заместителей директора», которыми нынче наводнили школу наробразовские руководящие структуры, сами уже давно отвратительно разбухшие и превратившиеся в громоздкий и бесформенный, рыхлый управленческий аппарат, распадающийся, как это предложение!
И день сегодня отвратительный. Мелкий, серенький денёк какой-то. Вот листаю его с самого начала. И ничего, вроде бы, сверхнеобычного и не произошло, а вот пусто как-то: с этим поговорил, это написал, тетради проверил, уроки провёл. А тут в коридоре завуч через плечо бросила, что надо на переменах выходить дежурить, чтобы не было травм среди детей. Сказала так, что и ответить не могу, походя всё. А если после страдательных причастий прошедшего времени я без передыху вырвусь в коридор, пробушую там вместе с учениками пятнадцать минут, а потом, так же, без паузы, ворвусь в класс и начну с порога читать: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…», то во что же превратится в таком вот исполнении и такой вот трактовке лирика Серебряного века! А переменой ранее директриса вошла в класс, отчитала, намекнула, кажется, на то, что мы не срабатываемся. И в заключение (это было просто АПОФИГЕЕМ… или АПОКРИФОМ… или ЕЩЁЧЕМТО!) приказала в журнале, рядом с оценками не ставить точки! А на моё (пытался, чтобы – ехидное) – «А это принципиально?» - ответила, что, возможно, мне следует поискать школу, где менее суровые требования к работе учителя!..
Абзац.
Полный абзац.
И всё. Утонули во всём в этом хорошие сегодняшние моменты, а было несколько таких на уроках и после них. И Ритос моя из 5 «А» написала нежное такое, хорошее сочинение. И Алёшка Ахманов, кажется, был как всегда внимателен, и Ахматова в одиннадцатом как-то высоко звучала, и слушали они, и хотели знать, «как всё это было? Три в столовой пробило…» И думали, что же такое могло произойти между двумя этими людьми, которые расстаются. И кто же сказал последнее «ДА» в этом одностороннем диалоге?
А тут ещё мама прихворнула с утра, просила купить ей после работы лекарства. Чёрт, забыл, как называются, а батарейка в телефоне села, и не позвонишь теперь.
И Петю жалко: столько лет дружим, Женька, дочь его, выросла, а дурит, как пятнадцатилетняя. Просил поговорить с нею. А что я буду говорить этой взрослой двадцатидвухлетней бабе? Ну и что, что я учитель! Тридцать пять лет уже учитель… Ничего себе! Тридцать пять лет. Уже на пенсию скоро, а я всё какой-то ерундой занимаюсь: воспитываю чужих детей, читаю чужие книги. И своих не завёл. Ни детей, ни книг…
Только вот и хватило, что в минуту, подобную нынешней, написал:
Ах, какие нынче дети,
Агрессивные, больные,-
И глотают штуки… эти…
Ну, таблетки там какие-то…
И хамят, и сквернословят,
Да и к старшим непочтительны.
И одеты как в чужое,
Да и просто отвратительны!
Иногда заглянешь в очи:
Пустота, порок, … но всё же
В глубине мерцают точки,
На мои чуть-чуть похожие.
Да и лбы светлы и ясны,
И читают что-то новое…
… И причёски – не ужасные,
И слова – не бестолковые.
И поют про что-то личное,
А какие у них эти!..
Ну, короче, всё отлично!!
Ах, какие нынче дети!!!
Да, только вот на это и хватило. На такое вот убогое, на такой вот «Монолог обывателя у подъезда»…
«Послушайте, мужчина! – окликает меня кто-то. Хорошо, что мужчиной, а не дедушкой назвали. И голос продолжает: «Вы не могли бы обломить для нас вот эту толстую ветку?»
Передо мною стоит белокурая барышня лет пяти. А рядом с нею, на корточках, сидит примерно такая же, только чёрненькая. Они как инь и янь – совершенно противоположны. Роднит этот дуэт лишь одно: ну совершенно заплаканные лица с распухшими носами и бровями. Такие бывают только в детстве, потому что только в детстве можно испытывать такое горе, будто все умерли. И радость такую же, будто все родились заново и счастье будет бесконечным. И навсегда.
Да, мне скверно. Но не могу же пройти мимо ТАКОГО страдания и остаться безучастным.
- Какую ветку сломить для вас, барышня?
- Вооот эту, толстую…
Слово «вот» растянулось так от трагического всхлипа.
Ломаю, подаю. Но уйти не смею. Хочется ещё проявить благородство и облегчить страдания этих крошечных леди.
- Может быть, я смогу быть вам полезен ещё чем-то, … девушки?
Брюнетка продолжает скорбно сидеть на корточках, подпирая ладошечками пухлыми проплаканную во всех направлениях рожицу. Диалог ведёт только блондинка:
- У нас сегодня страшное горе… уэхэхэох… Мурзик скончался…
Мурзик? (думаю) Кот?
Почтительно склоняю голову к коробке, над которой скорбит безутешная брюнетка.
Коробка из-под обуви, детской. Много ваты. Живые цветы по периметру. Цветные лоскутки (как в «секретике» из детства!).
И в самом центре.
Почивший в бозе.
Белый крыс.
Мурзик.
Имя очень идёт усопшему. Но я не могу улыбаться, потому что понимаю: люди испытывают настоящее горе, «что в сравнении с этим счастье мирское!».
- Позвольте, я помогу вам хотя бы вырыть могилу для Мурзика? Вам будет тяжело сделать это посредством палки, только что сломанной мною для этой цели.
Блондинка стала вдруг жёсткой, почти жестокой: она НИКОГО не хочет впускать в ИХ горе, даже родных и близких покойного, если бы они и пожелали присоединиться к сей траурной церемонии.
- Идите, идите, мужчина. Мы тут одни поплачем… - скорбно, но решительно отрезала она.
Ослушаться или продолжать разговор я не посмел.
У людей ведь – горе. А тут я со своим навязыванием услуг. Нелепо как-то, глупо. И неуместно. Совершенно.
|