В комнате было ещё темно. Владимир Юки́н затопил печь. Посидел возле неё, посмотрел, как пламя охватило берёзовые поленья, разгорелось, стало ярким, светлым и прозрачно–алым. Впрочем, цвет всё время менялся и определить его было трудно. Он поймал себя на мысли, что и тут пытается найти верный тон. Подумал о том, что давно, с того времени, как понял, что стал художником, искал что-то, невыразимое словами, которое, пытался передать в картинах. Чувствовал, что краски, которыми пишет, через него, через его внутренний мир, как-то связаны с чем-то высоким, может быть с небом. Мысли цеплялись друг за друга, вызывали из памяти яркие эпизоды жизни. Он вспомнил момент, когда впервые понял, что кроме нашего земного мира, есть ещё что-то большее, высшее...
Это было в 1941 году в «Уманской яме», в бывшем глиняном карьере, куда фашисты согнали тысячи таких же, как он военнопленных, где было так тесно, что невозможно сесть. Он стоял среди, плотно прижатых друг к другу, солдат, у которых случилась общая с ним судьба. Именно там, среди оборванных, голодных, страдающих людей он впервые так остро ощутил себя частью огромного, людского мира. Немыслимую в обыденной жизни фантастическую обстановку со стоянием всех под дождём, или под палящим летним зноем он навсегда сохранил в себе. Ночью под куполом звёзд это было очень похоже на молитвенное предстояние в храме и осталось глубоко в его памяти. Именно тогда, страдая, глядя на сияющие высокие звёзды, он поверил в существование Бога и поверил Богу. Не мог не поверить, потому, что это испытание дано не каждому, а значит дано не зря...
У печки стало тепло, даже жарко. Лёгкий утренний свет проник в комнату, загнал тёмные тени за печку, в углы деревенского дома. Владимир Яковлевич подошёл к окну, отодвинул занавеску. Небо было чистое, ярко-синее, а на улице лежал свежий, ночью выпавший снег, сияющий на солнце множеством разноцветных искр. Юкин смотрел на всё это пиршество для глаз и думал: для чего же эта красота? Сейчас её видит, наверное, только он. Вряд-ли кто-то в деревне Любе́ц тоже смотрит в окно. Но может и залюбуется кто-нибудь среди своих забот, зная, что не так часто бывает яркий день и недолго будет лежать нетронутый свежий снег. Впрочем, если задержать на нём внимание, то первое, самое сильное впечатление пропадает. Вот бы сохранить его, подумал Владимир Яковлевич. Но, зачем же человеку дано восхищаться этим? Чувство восторга, вызываемое искристым снегом, глубоким небом не добавит ни хлеба, ни тепла. Но «не хлебом единым жив человек». Значит для жизни нужен и этот восторг. Передать бы его на картине. Он повернулся от окна к мольберту, стоящему напротив. На нём был большой картон, покрытый плотным слоем объёмного белого грунта, который Юкин всегда готовил сам. Он называл его «левка́сом», хотя, конечно, знал, что так говорят только о специальном слое на иконной доске. Но слово это залетело не случайно, ведь предки его были староверами-иконописцами. С детских лет он наблюдал, как кто-нибудь из его родных, помолившись, очень серьёзно, в священной тишине подходил к иконной доске и на чистый белый левка́с наносил сначала контурный рисунок, по нему тонкой кисточкой рисовал лик, а потом «оживлял» его пробела́ми. Трепетное отношение к нетронутому белому, сохранилось с детства.
К ногам лениво подошла, лежавшая до этого у печки, чёрная лохматая собака, давно живущая у него. Ме́льком взглянув на неё, он перевёл взгляд снова на загрунтованный картон. После сияющего снега, левка́с в темноватом свете избы, показался серым, а после взгляда на чёрного пуделя, наоборот, виделся белейшим. Пёс был его камертоном. Рядом с ним любой цвет сиял ярче.
Юкин смотрел на левка́с и пытался представить, как можно на нём изобразить чистый снег. Ведь белый цвет вроде бы уже есть на картоне. Белее некуда. Но нет блеска, не сияет левка́с, как снег. А красок ещё ярче у него нет. Художник взял голубую, выдавил её из тюбика на палитру и стал накладывать на белый картон. Светлыми и тёмными охристыми тонами сформировал берёзы на переднем плане. Положил синие тени и от деревьев, стоящих в картине за спиной зрителя. Написал дома и церковь вдали.
И тут он услышал скрип полозьев и фырканье лошадей, а когда подошёл к окну, то увидел, как по первому снегу везут сено. Отлично вписались в картину кони, люди, идущие рядом с ними и сани с зеленоватыми пятнами сухой травы прошлого лета. Рядом с ними синева, отражённого снежным покровом, неба и солнечного света стала ещё сильнее. А ведь в жизни, в яркий светлый день снег выглядит просто белым, может быть слегка голубоватым. Это истина. Но на картине Юкина правда, та, которую по-настоящему поймёт человек, живущий нашей, трудной жизнью, серыми буднями, принимающий этот сияющий снег, как праздник, как подарок. Известно, что краски, окружённые тёмным цветом, становятся ярче, загораются больше. Это знают художники и этот же эффект чувствует зритель, когда смотрит картину.
В памяти Юкина опять всплыло море наших солдат, таких-же, как и он, пленников «Уманской ямы» в выцветших зелёных гимнастёрках, слившихся в одно большое пятно, обведённое жирным контуром, одетых в чёрное эсэсовцев. Наверное, подумал Владимир Яковлевич, если посмотреть сверху, с неба, был бы тот же эффект усиления нашего светло-зелёного цвета, цвета жизни в этом абсолютно чёрном окружении. Потом вспомнился конец войны, когда он уже освобождённый из лагеря, вместе с Красной армией брал немецкую крепость Бреслау...
Краски на его картине празднично сияли. Иностранные туристы купят такое произведение ради экзотики, сравнят с «фови́стами» («дикими»), будут кичиться превосходством своего искусства, но не увидят и не почувствуют того, что видит и чувствует человек другой, нелёгкой судьбы. А если увидят, то замрут в недоумении и не поймут: откуда такая смелость у «варваров с Востока»?
Закончив работу, художник устало сел на диван, старый пёс лёг в ногах. Он взглянул на него, потрепал густую чёрную шерсть, потом взглянул на картину и подумал, что сумел-таки «взять» этот ликующий солнечный цвет и ему показалось, что он только что с боем взял высоту, как тогда в сорок пятом.