И плакали в Париже ивы...
И снова, в который уже раз, Владимир проснулся от собственного крика.
Не включая света, нащупал на тумбочке папиросы, прикурил, и не торопясь, без всякого удовольствия, глубоко вдохнул в себя безвкусный в темноте, горячий табачный дым.
Наволочка под его головой, холодила влажными пятнами.
-Опять во сне плакал.
Понял он, и на душе стало еще гаже.
Сквозь паутину тонких с бахромою штор, изредка проносились желтые блики фар полуночных авто, наверное, такси.
Несмотря на поздний час, большой старинный и веселый город не спал.
Где- то играла музыка, с соседнего бульвара раздавался неестественно-громкий, натужный женский смех.
На противоположном берегу Сены, в вязком речном тумане, задыхаясь, тонула трель свистка жандарма.
Хотя из окна квартиры, Эйфелева башня была и не видна, но присутствие ее ощущалась по всему. И по более бледному мраку от сотен ярко горящих ламп на ней, и по тонкому, еле слышному через приоткрытое окно журчанию воздуха сквозь переплетения ее стальных конструкций, и по неуловимому, но явно-осязаемому запаху влажного железа.
Владимир ненавидел Париж.
Он ненавидел хитросплетения его узких улиц с нависающими над головами балконами. Не любил его оранжевые черепичные крыши, ощетинившиеся сотнями печных труб. Не любил Владимир и парижскую истертую мостовую, на булыжниках которой как ему казалось, до сих пор сохранились следы многовековых нечистот.
Но больше всего его раздражали показные веселость и беспечность Парижан.
-Ладно бы еще весна, когда город утопает в соцветиях каштанов и сирени. Но лето в Париже, с его жарой и пылью на листьях деревьев, с приторно пахнувшими разомлевшими на солнце розами и горячим паром от мокрых, политых дворниками мостовых, с хрустом мелкой крошки на Елисейских полях и болотным запахом Сены, просто непереносимо.
Любой провинциальный городишко в России летом, та же Рязань, и то много приглядней, чем этот самый Париж.
А дворники?
Да разве ж в Париже дворники? Дворник в Москве, как правило из татар, особа важная. Мало того, что он обязательно осведомитель тайной полиции, зимой, а частенько и летом в валенках, при бляхе с номером.
Летом с метлой, а зимой с большой фанерной, обитой жестью лопатой. Он знает всех жильцов ближайших домов в лицо, здоровается обязательно, но согласно табелю о рангах.
С кем - то просто пробормочет что-то по-своему, по-бусурмански: значит с того и так довольно, а кому - то и поклон отвесит, о здоровье справится, и последние Московские новости расскажет.
А здесь, что? Не дворники, так, одна насмешка.
Владимир еще поворчал что - то неразборчиво, и вновь провалился в густую вязкую дрему. И вновь ему приснился тот цветущий май, пятнадцатого года, пригород Варшавы, его родной полк и первая газовая атака германцев.
...Словно в замедленных кадрах синематографа, широко раскрыв рот, с искаженным от ужаса лицом и слезящимися глазами, проплыл мимо Владимира его давешний противник в делах амурных, подпоручик Володарский, красавец и кокаинист.
Вслед за ним, в кровь, раздирая кожу лица, в подтеках желчной рвоты на расхристанных мундирах со звенящими на бегу Георгиями, появились и рядовые... Лошади, падающие на бегу без внешних следов поражения, и все это на фоне бесконечных, цветущих, вишневых садов.
-Газы! Газы! Газы мать вашу так!
Кричал ползающий по молодой траве, напрочь ослепший пожилой полковник Мотовилов, и казалось, что вместе с криком, из его рта вырывалась окрашенная кровавой слюной и блевотиной, так и не понятая никем горемычная Русская душа.
- Газы!
Кричал и сам Владимир, лежащий на скомканных, мокрых от холодного пота простынях в Париже, и одновременно на скользкой от росы траве под Варшавой.
Тело его, уже не подчинялось отупевшему от ужаса разуму, и лишь молодые, моментально реагирующие на малейший импульс подсознательного приказа мозга, мышцы, бросили его с головой в высокую, навозную кучу, чернеющую на фоне аккуратного, выкрашенного в белое, штакетника.
Острая вонь прокисшей мочи животных попала в легкие, и там взорвалась нестерпимой, брезгливой болью.
-Наверх!
Наверх!
Наверх!
Наверх сука!
Наверх к воздуху, к свету, к жизни!!!
Кричал в нем человек, созданный по образу и подобию Божию.
- Вниз!
Вниз!
Вниз!
Вниз сука!
Вниз, непременно вниз! Прочь от этих, несущих мучительную и обязательную гибель, газов!
Прочь от этого ядовитого, подкрашенного желтым, воздуха! Вниз!
Выло и рычало в нем испуганное и озлобленное, желающее выжить любой ценой звериное начало.
Где-то через час, в полной тишине, по полю, среди вповалку лежащих трупов людей и лошадей, полз почти ослепший, с сожженной кожей лица и обожженными ядом свежего навоза легкими, обессиленный, но все-таки живой человек, поручик Российской армии, Владимир Бессонов.
Полз неизвестно куда, лишь бы подальше от этого места, казалось насквозь пропахшего смертоносным газом и коровьим дерьмом.
А уже через четверть часа, первая весенняя гроза, прибила к земле, растворив в своих струях последние остатки шевелившегося понизу газового облака, смыла с лица ползущего полуслепого человека остатки навозной жижи и лоскуты сожженной кожи.
***
- ...Господин Вольдемар! Господин Вольдемар! Вы Дома? Откройте. Это я Серж Ролан. Мы с вами вчера созванивались. Господин Вольдемар.
Бессонов поднялся, накинул просторный велюровый халат, и отчетливо матерясь, подошел к двери.
Расторопный и услужливый консьерж, Серж Ролан, быстро тараторя, сообщил, что поиски свои он закончил, как ему, кажется, очень удачно. Девушка и впрямь очень похожа на предоставленный месье Бессоновым фотоснимок, и к тому же она хороша, как домохозяйка, по крайней мере, так говорят о ней многочисленные рекомендации.
- Хорошо, хорошо.
Проворчал вымотанный ночными кошмарами Владимир, по привычке пряча нижнюю часть своего изуродованного лица в воротник халата.
-Пусть завтра к восьми утра и подходит. Я буду ждать. А рекомендации мне не нужны, я вам полностью доверяю.
Бессонов вложил щедрые чаевые в карман куртки консьержа и, переходя на русский, проговорил, закрывая за собой дверь.
- Консьерж, а туда же, еле-еле брезгливость скрывает.
Улыбочки свои строит, сука. Да господа, это вам не Россия...
***
Вот уже почти год, как Бессонов жил в Париже, в этой квартире. Немноголюдный переулок, замощенный грубой брусчаткой, чем-то напоминал ему его родной Лебяжий переулок в белокаменной.
Немногочисленные соседи по дому, казалось, вообще не обращали внимания на молодого человека с прекрасной выправкой кадрового офицера и бугристым лицом, изувеченным старыми шрамами.
И хотя Бессонов откровенно недолюбливал Париж, было в этом городе одно местечко, где он чувствовал себя действительно хорошо: спуск к Сене, в двух кварталах от его дома.
Гранит берегов там заканчивался и три широкие, вечно влажные ступени, вели к самой воде, свинцово - серой, сквозь которую с трудом виднелось колыхание бурых, шелковистых речных растений.
Неизвестно, каким ветром занесло сюда эти три семечка ивы, но, тем не менее, занесло, и они, как ни странно, проросли в забитой пылью и грязью щели между плитами камня.
Три причудливо изогнутые ивы, в рост человека, опустили тонкие плети своих веток, унизанных узкими листьями почти до самой воды.
И когда в непогоду Сена с недовольным гулом бросала свои волны на набережную и капли их, этих расплющенных о безжалостный гранит волн, попадали на ивовые листья, создавалось нереальное по своей правдоподобности ощущение, что деревья плачут.
Три русских деревца, плакали на берегу французской реки.
Владимир очень любил приходить сюда. Особенно осенью, в непогоду, когда холодный дождь клеил на мостовую плоские, мокрые листья солнечного спектра, и они одуряющее пахли Родиной, далекой и чужой, залитой кровью и уставшей от бесконечных большевистских воззваний и лозунгов.
В калошах, с зонтиком, с мольбертом, приходил он к этим трем ивам, и писал, писал до одури, до полного душевного опустошения. Но не эти, причесанные пейзажи Европы, а деревушки, забытые Богом, полустанки, утопающие в молочном тумане, пустынные Московские дворики. Писал быстро, удачно, по памяти.
***
...Она пришла ровно в восемь.
Пакет с принесенными ей рекомендательными письмами Владимир, не читая, бросил в камин и сев в кресло напротив принялся молча и пристально ее разглядывать.
Консьерж был прав. Она необычайно походила на ту, единственную женщину, ради которой он мог бы остаться там, в России, если бы она только этого пожелала.
Такой же высокий лоб, тонкий, иконописный нос и слегка удлиненные глаза, зеленоватые, похожие на спелый крыжовник. И такая же матовая смуглость кожи.
- Боже, мой Боже…
Подумал он, слепо шаря руками по столу в поисках папирос.
- Да разве ж может природа создать такое? Два одинаковых лица. Две одинаковых фигурки. Хотя…Да, точно: та, оставшаяся в Первопрестольной, пожалуй будет несколько повыше ростом.
- Как вас зовут, мадам, мадемуазель?
Спросил внезапно охрипшим голосом Бессонов.
- Мадемуазель Хелен, месье.
Ответила она, так же в упор, разглядывая его обезображенное лицо.
Его бросило в краску.
- Как, и она Елена? Да зачем же мне такое? За что? Простое совпадение, или Господь дает еще один шанс?
- Мадемуазель Елена. Я - художник. Мне иногда требуется модель для работы. Кроме всего прочего, необходимо поддерживать в доме порядок, и готовить кое- какую еду. Хотя в последнем, я не привередлив.
Жить вам придется здесь, в соседней от мастерской комнате. Если вас устроит подобные условия, назовите стоимость ваших услуг, и я уверен, что мы поладим.
Бессонов неожиданно робко и с
| Помогли сайту Праздники |
Владимир Александрович, я искренне сопереживала Вашему герою, потому что Вы очень хорошо передали состояние его одиночества, внутреннюю пустоту и отчаяния, несмотря на внешнее благополучие и признание как художника. Считаю, что рассказ достоин высокой оценки.