Егор курил за углом, где тянуло холодом из вентиляции. Снег лежал под стеной, жёлтые куски из-под труб, но в одном месте была полоска земли — узкая, чёрная, как синяк. Он ел яблоко, не думая. Ночной перекур, пустой коридор, тиканье часов над холодильными дверями. Доел, покатал косточки в ладони, увидел эту чёрную полоску и — почему-то — сунул две косточки в землю. Большим пальцем. На память ни о чём.
Весной он про это забыл. Дежурства смазывали недели в одну липкую ленту: синие мешки, каталка, «подпишите тут». В конце мая он вышел курить и увидел два тонких зелёных крючка. Выглядело смешно: как ресницы у стены. Егор присел, повёл пальцем по стеблю. Рядом валялась старая бирка из плотного картона с чёрной резинкой. Он взял её из привычки — убрать мусор. На бирке крупно было выведено «№ ГКБ № 47». Он не выбросил. Пришёл вечером с маркером и вывел на обороте: «Рая». Он не знал никакой Раи. Имя пришло само. Наверное, потому что сад — это рай. Глупо, но на бирке смотрелось уместно.
С этого дня он стал приносить косточки. Вишнёвые — гладкие, блестящие. Сливы — костлявые, как суставы. Он проминал землю деревянной палочкой, поливал из пластиковой бутылки, в которую набирал воду в санпропускнике. Когда было совсем сухо, подводил шланг от пожарного крана и делал вид, что случайно пролил.
Там стало расти. Дрожащие палочки тянулись из земли, будто им было холодно. Егор ставил подпорки из одноразовых шпателей, вязал бинты — полосками, которые резал из списанных простыней. Смеялся сам с собой:
— Больница. Всех лечим.
Ночью курили медсёстры. Сначала смеялись: «Егор, ты с ума сошёл? Это ведь морг». Он отвечал:
— А где, по-вашему, лучше всего понимать, как жить?
Они подшучивали, но скоро стали оставлять ему косточки в прозрачных стаканчиках: «Вот тебе, садовник».
Егор не считал себя садовником. Он был санитаром: мыл, катал, мыл, катал. Но летом, когда на «Рае» прорезались первые настоящие листья, зубчатые и плотные, он впервые задержался на улице дольше положенного. Стоял, трогал лист, словно проверял температуру. И впервые за год не слышал внутри постоянного холодильного гула.
Бирки появились сами собой. Старший списывал сырые, распухшие от воды архивные карточки. Егор обрезал угол, продевал бечёвку, писал: «Семён». «Никто». «Девочка с косичкой». Он не подглядывал в журналы: это были его имена — чтобы отличать, к кому вернуться полить.
К осени сад выглядел как чужая ошибка: вдоль глухой бетонной стены — два десятка тонких стволиков. Низкий куст шиповника — неизвестно откуда. Три высохших подсолнуха из семечек санитарки. И яблоня — «Рая» — чуток толще карандаша, с парой веточек и двумя крошечными яблочками размером с виноградину. Он сорвал одно, попробовал — кислое так, что свело язык. Ему стало смешно и странно легко.
В октябре пришёл главный. С ним — мужчина в чёрном пуховике, гладкий, как манекен. Курил Marlboro с красной полоской на фильтре. Бросил окурок и раздавил полированным каблуком. Посмотрел на ростки и сказал громко, чтобы все слышали:
— Это ты тут сад развёл?
Егор кивнул.
— Ну ты и чудак на известную букву. Садовник в морге! Лучше бы кресты выращивал — хоть польза была бы. Кто-то прыснул. Кто-то прыснул. Егор промолчал, но в груди поднялось тяжёлое, чужое. Он ничего не понимал в садоводстве — ни в названиях, ни в сроках. Его не должно было волновать несколько тонких веточек до такой степени, чтобы рисковать работой. Но сказанное хлестнуло так, что стало больно. Веки опустились, челюсть свело. Он медленно шагнул вперёд.
Главный перехватил его, положил руку на плечо и сразу заговорил деловым тоном:
— Тут будет парковка. Проект согласован. Въезд скорой, разворот. Угол — под асфальт.
Гладкий добавил, не глядя:
— Посадки убрать. Корни пойдут под фундамент.
Главный смягчил голос:
— Егор, ты парень толковый. Поигрался — и хватит. До конца месяца всё убрать. Без глупостей.
В тот вечер он долго курил. Потом принёс вишнёвую лопатку — детскую, из песочницы. Настоящая лопата только навредит. Детская смешная, зато влезает между корнями. Он пересаживал по две штуки за ночь: заворачивал земляной ком в простыню, перетягивал бинтами, как младенца, уносил лестницей на плоскую крышу больничного корпуса. Там — пустой, открытый техэтаж, гравий, тоска. Ставил саженцы в пластиковые вёдра из-под дезраствора, ножом прокалывал отверстия, насыпал землю из мешков, которые волок в сумке с «пятёрочкой». Прятал канистру за вентиляционной будкой.
На крыше стояла тишина, гулкая, как в шкафу. Сырость и лёгкая свежесть держались в воздухе. Егор держал ладонь на тонком стволе яблони и шептал::
— Держись Рая.
Когда пришли холода, он унёс вёдра в повал с полуокнами. Подстилал под них старые простыни, чтобы ведра не касались голого бетона, укутывал стволики бинтами, как больных. Раз в неделю приносил воду, проливал понемногу, следил, чтобы земля не пересохла и не покрывалась коркой. Иногда ставил рядом миски с тёплой водой — чтобы дольше держалась влага.
Весной снова вытаскивал вёдра на крышу корпуса. Гравий скрипел под ногами, земля сыпалась в лестничных пролётах, пальцы немели, но он шёл и нёс, как младенцев.
На крыше уже кружились птицы. Одна уселась на край вентиляции, покрутила головой, как медсестра на перекуре, и исчезла. На концах веток показались тёмные, скрученные листья — будто кто-то разворачивал свёртки из бумаги.
К концу второго лета «Рая» уже не стыдилась веток. А ранней весной на одной из них показался первый белый бутон с зелёным сердцем. Слишком ранний, чужой. Он осыпался, не успев раскрыться. Егор засмеялся от стыда за собственную надежду. Солнце припекало. Он снял куртку, сел на гравий. Внизу ругался водитель «скорой»:
— Куда ты опять встал, тут разворот!
А к маю «Рая» ожила всей кроной: белое, липкое от нектара, пчёлы — как маленькие грузовики. И только теперь Егор ощутил — у него не было ни дерева, ни сада. Ни разу за всю жизнь. Коммуналка с узким окном во двор-колодец, потом общага с кухней на этаж, балкон, куда не попадало солнце. Детство закончилось рано: мать умерла, отец запил. После армии он попробовал в медицинский, не вытянул. Взяли санитаром. Думал на время, а засосало навсегда. Сначала травма, потом морг — там тихо, никто не спорит, не жалуется. Он и остался. Женщины приходили, но не задерживались, и он привык жить один. Пробовал пить — не пошло. Всё вокруг рассыпалось, а он держался за единственное постоянство: ритм морга, которую глушил лишь вентилятор. И вот он — сад. Ни в детстве, ни позже. Были смены, чужие кухни, женщины случаем. Но сада не было. А теперь — есть.
Осенью он нашёл первое яблоко. Маленькое. Жёлтое с зелёным, в сизых пятнышках. Сел у вентиляционной будки, откусил. Терпкое, как недосып. Съел до семян. Косточки — в карман.
Марина, медсестра из хирургии, поднялась на крышу сама, без приглашения. Стояла, прижимая ладони к карманам куртки.
— Думала, ты придумал, — сказала. — А оно — вот.
— Не говори никому, — попросил он.
— Не скажу. Только позови, когда яблоко будет.
Через год позвал. Осенью «Рая» дала пять яблок. Они съели одно на двоих. Она морщилась, смеялась:
— Кислое. Но живое.
— Наше, — сказал он.
Новую парковку внизу открыли с ленточкой. Гладкий обзавёлся бейджем «Департамент». Главный фотоулыбался. «Скорая» загудела, люди хлопали. С крыши белые кресты на асфальте вели машины по стрелкам. Через неделю поставили знак «Стоянка запрещена». Но машины всё равно стояли. Возле стены, где был сад, теперь дымил кто-то в салоне и слушал радио. Егор поймал себя на том, что не злится. Всё важное уже наверху.
Он перестал вести бирки — знал и так, кто где. Пальцами. Иногда он раздавал яблоки. Старушке на лавке у приёмного протянул одно:
— Домашнее.
Она откусила, глаза стали как у ребёнка:
— Кислое. Но вкусное.
— Живое, — сказал он.
Иногда находил на гравии брошенные, надкусанные. Поднимал половинки, прятал в карман, выбрасывал внизу в ведро. Смотрел в зеркало в раздевалке: мужчина сорока с лишним, выцветшие глаза, пальцы чуть дрожат.
— Ничего, — говорил себе. — Сад переживёт и это.
Зиму они пережили вместе, уже привычно. Егор клал ладонь на ствол, проверяя: холодное — но живое.
Весной сад снова побелел. Белым на сером, тёплым на железе. Внизу по стрелкам ездили машины; «скорая» выла и глохла; люди выходили из приёмного, плакали, ругались, кормили друг друга из контейнеров. Егор спускался, работал, поднимался, поливал.
А потом — в другой день, после ночной — он поднялся на крышу и застыл. Сад был переломан. Вёдра перевёрнуты. Корни торчали наружу, как рваные жилы. На гравии лишь тлел окурок с красной полоской на фильтре. Этого хватило. Егор уже видел, как такие сигареты давят полированным каблуком, и слышал смех: «Садовник в морге».
Вечером он нашёл его во дворе, у машины с мигалкой на панели. Тот гладил капот, смеялся в трубку, курил такую же сигарету. Даже не посмотрел в сторону морга. Егор подошёл близко, достал из-под халата точильный нож — тот самый, которым патологоанатомы правили скальпили. И без слов вогнал под рёбра. Медленно, чтобы он успел вдохнуть воздух сада, которого сам лишил.
Когда тот
|