
Помню, как впервые оказалась в реставрационной мастерской академии. Пахло клеем, старыми панелями и резким лаком. Те запахи позже стали для меня и подруг почти родными. Мы, студентки направления церковно-исторической живописи и реставрации, стояли вокруг древнеписаного образа: я, Марина, Альбина и Лариса. Каждая из нас делала вид, что понимает происходящее, но на самом деле мы были одинаково ошеломлены. Мы ещё не представляли, что когда-нибудь возьмёмся за иконы, это казалось уделом избранных, людей с особым даром. Я же больше думала о том, что у иконописцев, должно быть, нечеловеческое терпение. Как можно столько часов сидеть, глядя в золото и охру, и не сойти с ума?
Я прошла мимо длинного стола, где лежали кисти, баночки с пигментами и стопки пожелтевших альбомов, и пальцами невольно коснулась шероховатой поверхности дерева. Марина шагнула к окну, желая вдохнуть свежий воздух, Альбина наклонилась ближе к образу, а Лариса машинально поправила чёлку и посмотрела на нас, проверяя, разделяем ли мы её растерянность. Вчетвером двигались по мастерской несмело, как гости в чужом храме.
— Девочки, — усмехнулась я тогда, — если я когда-нибудь напишу икону, то это будет «Святая мученица с вечной задумчивостью».
— А я «Богородицу с идеальной причёской при любом ветре», — подхватила Марина.
— Мне ближе образ, — задумчиво протянула Альбина, — «Апостол Павел, который всё понял, но решил, что людям полезнее пока жить в иллюзиях».
— Ну а я напишу «Ангела, закатившего глаза», — бросила Лариса. — Пусть потом спорят, канон это или ересь.
Мы захихикали. Мастер уже готов был выгнать нас, но, к счастью, ограничился фразой: «Ещё чуть-чуть и вы, девушки, будете реставрировать только табуретки». Переглянулись и попытались сохранить серьёзность, хотя глаза предательски блестели.
А потом были наши бесконечные прогулки по городу. В те годы Петербург выглядел усталым, но сохранял величие, с осыпающейся позолотой и гордым взглядом. Шли по Невскому, спорили шутя, где лучше кофе: в «Сайгоне» или в маленькой забегаловке у Гостинки, и чувствовали себя героинями романа, который пока никто ещё не написал. Правда, спорили мы скорее из эстетических соображений, денег на такие заведения у нас не было. В реальности мы довольствовались котлетами с гречкой и компотом из студенческой столовой. Разрыв между мечтой и действительностью придавал прогулкам особый вкус. Весь город ощущался своим, хотя в карманах звенели одни копейки на электричку. И уж очень я любила вечера. Ветер с Невы, мокрый асфальт и огни витрин, в которых отражались четыре девицы в длинных пальто, все со своим характером. Марина, вечная оптимистка, могла влюбиться в случайного незнакомца за одну остановку. Альбина, философ, была способна превратить даже болтовню о нарядах в лекцию о вечности. Лариса, роковая петербурженка, хорошо ориентировалась в клубах и подземных ходах. Я, мечтательная блондинка, в каждом окне видела намёк на историю.
Случалось, мы заходили в храмы из любопытства, а не из религиозного рвения. Помню, впервые увидела икону, где золото ровно струилось, а утренний рассвет застыл в красках. Лики праведников казались одновременно строгими и бесконечно одухотворёнными. Я стояла заворожённая, погружённая в собственные мысли: «Вот оно, настоящее чудо, когда дерево и краска раскрылись окном в вечность».
— Иришка, — шепнула Марина, оторвав меня от моих размышлений, — если ты ещё пять минут так будешь смотреть, тебя запишут в послушницы.
— В таком случае, если задержусь ещё на десять минут, то, может, и святость присвоят, — отшутилась я.
Расхохотались вчетвером. Строгая бабушка в платке шикнула на нас. Впрочем, мы не обижались, в девяностые нас вообще мало что могло обидеть. Мы представляли мир сценой, а себя главными актрисами. Петербург воспринимался как огромная декорация с реками вместо кулис, мостами вместо занавеса и небом, которое разыгрывало свежую пьесу.
Однажды Лариса, с её вечной петербургской невозмутимостью, обратилась к нам: «Девочки, хватит вам спорить о святости икон и цвете красок. В субботу приходите на ипподром. Я участвую в скачках». Мы сначала решили, что это очередная её ирония, но оказалось всё правдой. Лариса с детства занималась верховой ездой. Мы с радостью приняли приглашение и отправились на ипподром. Петербург показал нам совсем другое лицо. Вместо привычных набережных и мостов открывались просторы, следы сена и сырой земли. Слышались звонкие голоса жокеев и нетерпеливое фырканье скакунов, готовых к старту. Лошади были красивы, гривы развевались, глаза сияли умом и силой. В них было что-то от иконописных архангелов, та же мощь, соединённая с покорностью.
Когда Лариса выехала на своём гнедом жеребце, мы ахнули. Она сидела в седле весьма уверенно и напоминала воительницу с фрески, такую строгую, гордую, прекрасную. Скачки начались, и мы кричали, забыв о приличиях и девичьей благопристойности. Мы болели за подругу так, что в тот день ничего не было важнее. И когда её конь рванул вперёд, оставив соперников позади, мы увидели настоящую красоту спорта — единение человека и животного, природы и духа. После скачек Лариса познакомила нас со своим парнем. Он выглядел высоким, черноволосым, с открытой улыбкой и спокойным взглядом, который сразу внушал доверие. Парень тоже занимался конным спортом.
— Ну что, девчонки, — заметил он, — теперь видите, Лариса не одна. Конь отражает её саму.
— А если отражение исчезнет, что останется? — прищурилась Марина.
— Любовь останется навсегда, — ответил он, ласково сжимая руку Ларисы, которая вдруг стала похожа не на роковую петербурженку, а на девочку, впервые поверившую в светлую мечту.
Поддразнивали друг друга, но в глубине души каждая из нас невольно позавидовала подруге. Парень был умным, привлекательным и казался настоящим принцем. Буквально на белом коне. Мы молились, чтобы тоже встретить свою любовь, ещё не зная, что земные чувства приносят не только радость, но и боль, и жизненные уроки. Нам грезилось, что стоит лишь встретить «своего человека», всё вокруг сразу обретёт ясный смысл, как икона после реставрации, когда сквозь слои копоти проступает чистый лик. Мы не знали, что за сиянием скрываются тени, и что отношения требуют труда, терпения, умения ждать, принимать и прощать, чтобы не потерять друг друга.
Учёба у нас шла, мягко говоря, своеобразно. Мы могли часами спорить о византийских канонах, а потом с наивной серьёзностью путать оттенки и уверять мастера, что это «новаторский приём». Любая из нас про себя надеялась, что именно её мазок войдёт в историю, хотя чаще всего он входил в категорию «исправить немедленно». На лекциях по истории искусства бывало особенно весело. Мы сидели с видом великих знатоков, что вот-вот откроем новый смысл в «Троице» Рублёва, но на самом деле каждая студентка тайком считала, сколько осталось до обеда. Марина вывела в тетрадке: «Формула жизни проста: надо кормить душу и не забывать про желудок». И трудно было придумать более правдивый конспект за весь семестр.
Я же любила задавать каверзные вопросы: «Скажите, а если ангелы на иконе улыбаются чересчур широко, то значит, что они ближе к людям или у нас слишком пылкое воображение?» Подружки давились от смеха, а молодой преподаватель делал вид, что не слышит нас, продолжая лекцию. И всё же, несмотря на наши шутки и умение превращать серьёзное в комедию, мы учились, пробовали, ошибались и снова искали. Оглядываясь назад, понимаю, что именно гармония дружбы, доверчивости и позитива делала те годы такими насыщенными. Мы постигали жизнь с юношеским максимализмом, который взрослая серьёзность неумолимо выбивала из головы.
Продолжение следует…












А теперь лишь с лёгкой грустью вспоминаем то замечательное время...