Я приехал не собирать материал.
Я приехал убить себя так,
чтобы никто не нашёл тела.
Это было в декабре 1825-го.
Мне было тридцать шесть,
и я только что похоронил дочь.
Ей было семь.
Она умерла в больнице.
Долго.
Правильно.
Без чуда.
Я не плакал на похоронах.
Я просто понял,
что больше не умею дышать воздухом,
в котором нет её голоса.
Старик Маклейн открыл дверь
и сразу всё понял.
Не спросил ни имени,
ни зачем.
Просто налил виски
и сказал:
«Там, за перевалом,
есть место,
где люди исчезают без остатка.
Ни костей.
Ни крика.
Только следы босых ног,
которые обрываются на краю обрыва.
Если хочешь — иди.
Она не откажет».
Я пошёл ночью.
Только бутылка
и записка,
которую я так и не отдал жене.
Снег падал плотно,
будто кто-то наверху вытряхивал огромную перину.
Я шёл,
пока не перестал понимать,
где земля,
а где небо.
Потом упал.
И тогда я услышал её впервые.
Не голос.
Вибрацию.
В груди.
Как будто кто-то положил ладонь мне на рёбра
и сказал без слов:
«Не сейчас».
Я поднял голову.
Рыжая лиса стояла в трёх шагах.
Не призрак.
Настоящая.
Глаза горели тускло-красным,
как угли,
которые уже не греют,
но ещё помнят огонь.
Она смотрела на меня спокойно.
Почти скучающе.
Я пополз к ней.
Она не отступала.
Когда я был в метре,
она повернулась
и пошла.
Я пошёл за ней.
Мы шли долго.
Иногда она исчезала,
и я оставался один в белом.
Тогда я просто падал на колени
и ждал.
Она возвращалась.
Всегда.
Потом тропинка кончилась.
Прямо в воздухе.
Обрыв.
Лиса остановилась на самом краю.
Посмотрела на меня.
И я понял,
что она хочет, чтобы я прыгнул.
Я встал.
Сделал шаг.
И тогда она заговорила.
Не ртом.
Внутри меня.
Голос был женский,
старый,
уставший:
«Ты пришёл не за смертью.
Ты пришёл за дочерью.
Но я не могу отдать мёртвых.
Я могу отдать только то,
что ещё не родилось».
Я заплакал.
Впервые за полгода.
Слёзы замерзали на щеках.
Она подошла ближе.
Коснулась носом моей руки.
Горячо.
Как будто внутри неё горел маленький костёр.
«Триста лет я стерегу эту дверь,
— сказала она. —
С тех пор как люди перестали умирать по-настоящему.
Теперь они умирают правильно.
По графику.
По протоколу.
Я устала».
Я спросил:
«А что за дверью?»
Она молчала долго.
Потом ответила:
«То, что будет после вас.
Оно уже стучит.
Скоро я открою.
И тогда зима кончится.
Не сезон.
Зима как состояние.
Когда дети умирают раньше,
чем успевают испугаться темноты».
Я протянул руку.
Она позволила погладить себя.
Шерсть была жёсткая, как проволока,
и пахла снегом и дымом.
«Отдай мне её голос,
— сказал я. —
Хотя бы на одну ночь».
Она долго посмотрела на меня.
Потом легла на снег.
Свернулась клубком.
И начала петь.
Не словами.
Частотой.
18.98 Гц
— я узнал её потом,
когда нашёл старые записи.
Я лёг рядом.
И услышал.
Сначала — дыхание дочери в больнице.
Потом — её смех
в тот день,
когда она впервые сказала «папа».
Потом — тишину,
в которой она ушла.
Я плакал до утра.
Когда рассвело,
лисы не было.
Только следы.
Мои — ведущие к обрыву.
И её — ведущие от обрыва
обратно в долину.
Я пошёл по её следам.
Они привели меня к дому Маклейна.
Дверь была открыта.
Старик лежал у печки.
Мёртвый.
С улыбкой.
На столе записка:
«Спасибо, что проводил.
Я ждал её сто лет».
Я похоронил его у скалы.
Сам.
Без гроба.
Просто завернул в плед
и положил в снег.
С тех пор я живу в его доме.
Не уезжаю.
Каждую ночь выхожу к скале.
Она всё ещё там.
Иногда позволяет прикоснуться.
Иногда просто смотрит.
Я больше не хочу умереть.
Я хочу дождаться,
когда она откроет дверь.
И спросить у того, что придёт после нас:
«Вы умеете лечить детей?»
Пока что ответ — тишина.
Но иногда,
в самые морозные ночи,
я слышу,
как что-то огромное поворачивается под землёй.
Медленно.
Терпеливо.
И лиса поёт свою частоту.
Тише с каждым годом.
Она устала ждать.
Я тоже.
Теперь понятно,
почему эта скала не хочет быть на картах.
Она не место.
Она пауза между двумя эпохами.
И пауза заканчивается.
Lu-lu-lu… och-och-och…
Я уже близко.
