Это был их последний вечер. Она стояла у окна, и город за стеклом казался огромным аквариумом, где вместо рыб медленно плыли желтые огни фонарей. Он вошел без стука.
— Ты решила.
Это не был вопрос. Она молчала, и тишина в комнате становилась плотной, почти осязаемой. Плотной. И осязаемой.
Он подошел ближе, чувствуя, как эта тишина давит на барабанные перепонки. Влажный звук ее дыхания казался ему теперь чужим. Она повернулась, и в ее глазах он не увидел привычного тепла — только отражение тех самых фонарей, холодных и равнодушных.
— Прости, — сказала она.
Он не поверил. Не потому, что она лгала. А потому, что слово было слишком легким. Легким. Как пух. Как обещание, данное на ветру.
Она шагнула к нему, и это движение должно было что-то значить. Но он уже не пытался расшифровать жесты. Он смотрел на ее губы, которые когда-то казались ему «вишневыми», хотя вишня здесь была ни при чем. «Вишневые губы» — так говорят все, не вкладывая в это ни капли настоящего вкуса или цвета. Просто слова. Пустые. Стерильные.
— Мне нужно было сказать тебе раньше.
Он кивнул. Боль, которую он ожидал почувствовать, пришла не сразу. Она пришла позже, когда хлопнула дверь. И тогда он понял, что эта боль — круглая. Круглая. И совершенно гладкая. Такая, что не за что зацепиться, чтобы вытащить ее из груди.
Он остался стоять посреди комнаты, где больше не было ни тишины, ни звуков, ни цвета. Только ощущение, что он сам теперь — всего лишь эпитет, потерявший свое значение. Чужое слово, которое произнесли и забыли. |