Очередь начиналась у дверей, поворачивала за угол кирпичной стены, обшарпанной до травы, и терялась где-то в серой дымке февральского утра. Она была не линией, а скорее сгустком человеческого терпения, живым, медленно пульсирующим организмом. Люди стояли, вжав подбородки в воротники, переминаясь с ноги на ногу, будто отбивая такт всеобщего, беззвучного ожидания. Холод пробирался сквозь все слои одежды, находил щели и селился внутри костей тягучей усталостью.
Она стояла, завернувшись в платок с блеклыми цветами, и считала трещины на асфальте. Сто тридцать семь. Сто тридцать восьмая была особенно глубокой, наполненной грязным, спекшимся снегом. Перед ней, спиной к ней, был человек в длинном, когда-то добротном, а теперь протёршемся на локтях драповом пальто. Он изредка кашлял, и пар от его дыхания смешивался с общим белесым облаком, висевшим над толпой.
— Говорят, в третий микрорайон привезли «Бородинский», — произнес он вдруг, не оборачиваясь, голос у него был низкий, осипший от холода.
— Враньё, — ответила она автоматически. — Сестра вчера оттуда, три часа стояла — дали по буханке «кирпича» и две пачки вермишели. Без яиц.
— Жаль, — он всё же повернулся, мельком глянув. Лицо осунувшееся, интеллигентное, с усталыми глазами за стёклами очков в тонкой оправе. — У меня сын «Бородинский» любит. С тмином.
Очередь дёрнулась, сделала полшага вперёд. Они подвинулись синхронно, и это мелкое совместное действие стёрло невидимую грань. Теперь они стояли почти бок о бок, глядя не в спины друг другу, а в одну точку — туда, где была дверь магазина с облупившейся краской.
— Я его с собой вожу, — сказал он после паузы. — В школу. Стоим тут, а он уроки учит, уткнувшись мне в спину. Сегодня контрольная по алгебре.
— Зачем же с собой? Дома бы сидел, в тепле.
— Дома… — он усмехнулся коротко и сухо. — Дома одна бабушка, ей восемьдесят. Если не приду, не отстоите, не принесу — так и будут сидеть впроголодь до вечера. А вечером уже всё выметут.
Она кивнула, понимающе. Так жили все. Вся эта бесконечная очередь была одним большим, измученным телом, каждая клетка которого знала цену пайковой муке, банке тушёнки и куску маргарина, завернутому в пергамент.
— Я библиотекарь, — сказала она неожиданно для себя самой. Зачем? Не знала. Может, чтобы заполнить тягучее время, а может, чтобы напомнить себе, что она ещё не просто «женщина в платке в очереди». — В детской библиотеке. Книги на полках мёрзнут. Читателей почти нет.
— Какая специализация? — оживился он.
— До этого была заведующей читальным залом в политехе. Сократили. Сократили весь отдел технической литературы. Сказали — неактуально.
— Я инженер, — отозвался он. — Тепловых сетей. Тоже «неактуально». Завод встал. Теперь я актуально стою тут.
Они помолчали. Очередь снова шевельнулась, и их локти ненадолго соприкоснулись через толстую ткань.
— А что сейчас актуально читают дети? — спросил он.
— Ничего. У них глаза пустые. Приходят погреться. Иногда спрашивают про рыцарей или про космос. А чаще — есть ли книги, где про еду подробно написано. Один мальчик перечитывал «Праздник непослушания» — только те страницы, где про торт и лимонад.
Он вздохнул, и этот вздох был таким глубоким, словно он хотел выдохнуть из себя весь холод, всю безнадёжность утра.
— У меня мечта, — сказал он вдруг, тихо, почти шёпотом, будто признаваясь в чём-то постыдном. — Купить плитку настоящего шоколада. Не этой сладкой плитковой мастики, а того, что был… «Спартак», «Вдохновение». Чтобы в золотой фольге. Разломить её с треском. И чтобы пахло… какао. Настоящим. Вы помните этот запах?
Она закрыла глаза. И сквозь запах морозной сырости, подгорелой ваты от печки-буржуйки, что топилась у входа, и кисловатого духа немытых тел к ней вернулся тот, давний, густой, сладкий аромат детства. Он был тёплым. Он был праздничным. Он был синонимом счастья.
— Помню, — выдохнула она.
— Так вот, — он обернулся к ней полностью, и в его глазах, за стёклами очков , мелькнул осколок того самого, почти детского, задора. — Когда-нибудь всё это кончится. Кончится это стояние, эта вечная грызня за пайку, это чувство, что ты — проситель у собственной жизни. И тогда я найду вас. По всей стране найду, если надо. Приду и подарю вам целую плитку самого настоящего шоколада. В золотой фольге. Да нет, чёрт, — целых две! Одну — чтобы съесть сразу, а другую — просто держать в руках и знать, что она есть.
Она смотрела на него, и ей вдруг захотелось плакать. Не от жалости, а от этой дикой, нелепой, прекрасной фантазии, выросшей, как первый подснежник, на промёрзшем, утоптанном асфальте отчаяния.
— А вы где меня искать-то будете? — спросила она, и в её голосе прозвучала слабая, почти забытая нота лёгкости.
— В библиотеке. В детской. Среди мёрзлых книг. Я спрошу: «Где женщина, которая знает, как пахнет настоящее детство?» И меня приведут прямо к вам.
И в этот миг очередь резко двинулась вперёд. Дверь магазина распахнулась, послышались крики, давка. Их сжали, разъединили, понесли к прилавку на общей волне. Она, цепляясь, успела крикнуть ему в спину:
— А я вам тогда… я вам тогда томик Бродского взамен дам! Он у меня один остался, спрятанный!
Но он, скорее всего, не услышал. Его поглотила людская гуща у развалов с хлебом.
Она получила свои три буханки «кирпича», завернула их в тряпицу, прижала к груди, как младенца, и выплыла на воздух. Уже стемнело. Февральский ветер нёс колкую крупу. Она оглянулась на выходящих, искала в толпе длинное пальто, но его не было. Может, он уже ушёл к своему сыну, который написал контрольную по алгебре, стоя в очереди за будущим.
Она побрела домой, в холодную хрущёвку, где ждала её старая мать и неработающий телевизор. И всю дорогу, сквозь ледяное безразличие мира, в ней горел маленький, тёплый огонёк. Нелепый, невозможный огонёк. Он обещал ей шоколад. Настоящий. В золотой фольге.
Прошли годы. Очереди рассосались. В магазинах засияли витрины, ломящиеся от изобилия. Можно было купить шоколад любой формы, любой страны, с любым процентом какао. Она по-прежнему работала в библиотеке, теперь уже тихом, почти забытом месте, где пыль на стеллажах была не от мороза, а от забвения.
Как-то раз, незадолго до Нового года, она выбирала подарок племяннице и остановилась у кондитерского отдела. Рука сама потянулась к красивой плитке в золотой фольге. Она взяла её, развернула у кассы, отломила квадратик.
Треск. Глухой, бархатистый.
Запах. Густой, горьковато-сладкий, беспощадно узнаваемый.
Она поднесла кусочек ко рту, и вкус мгновенно разлился по нёбу, оживил давно уснувшие рецепторы. Это был он. Тот самый. Настоящий.
И тут, среди предпраздничной суеты, под мерцание гирлянд, её настигло. Не воспоминание. А полнота того давнего утра. Скрип снега под валенками. Запах мятой сигареты, который ветром занесло в очередь. Жёлтый свет из открытой двери магазина. И его лицо, осунувшееся, интеллигентное, с усталыми глазами, в которых вдруг вспыхнула безумная, спасительная звезда надежды.
Она так и не узнала его имени. Не нашла. А может, и не искала. Потому что в какой-то мере его обещание сбылось. Не в буквальном смысле — он не пришёл, не протянул ей заветную плитку. Оно сбылось вот в этом: в том, что она сейчас стояла здесь, свободная, дышащая, с шоколадом в руках, в мире, где за хлебом не стояли. В мире, который когда-то казался такой же невозможной сказкой, как и золотая фольга в промозглой очереди.
Она медленно, смакуя каждый грамм, доела квадратик, завернула остаток. И, улыбаясь чему-то очень далёкому и очень близкому, пошла дальше. Неся в сумочке, рядом с кошельком и ключами, не просто шоколад. А выполненное, хотя и не в той форме, обещание. Обещание из очереди. Обещание будущего, которое когда-то, в самые тёмные времена, два незнакомца подарили друг другу просто так, задаром, чтобы было ради чего продержаться до утра.
| Помогли сайту Праздники |
