Михаил Литов
ЛУНА НА КОНЧИКЕ ПАЛЬЦА
Какое-то время у Чалова, тридцатилетнего несерьезного парнишки, была причина гордиться своей отчаянной и романтической мужественностью. Из месяца в месяц, в стужу ли, в зной, уезжал он на две недели в соседнюю область, где предавался геологическим изысканим. Приходилось ему там и копать шурфы, и бурить скважины, и брать пробы грунта, и воевать с начальством, а затем он, надо сказать, еще и пил водку, чтобы не откалываться от коллектива. В общем, с мудрой сдержанностью переносил лишения убогой лесной жизни. Поскольку довелось ему оторваться от родного дома и понапрячься в самостоятельности, то он полюбил вскорости рассуждать о свободе воли, о таких вещах, как судьба, случай и пределы человеческой независимости от внешнего мира. В глубине души он знал, что это резонерство и что вообще-то он занимается далеко не тем, чем ему следовало бы и хотелось бы заниматься. И однажды, когда выпадало ехать в геологию ранним утром, но ударил сильный мороз, Чалов не поехал вовсе, не поехал и на следующее утро, так что в конце концов и уволился с этой трудной, отнюдь не престижной работы и стал собираться домой, в свой родной город. Но одна женщина - ее звали Любовью Акимовной, и недавно ей стукнуло сорок, - верила, что ее дружок Чалов не шутя любит геологию, Москву и ее самое, а потому настояла, чтобы он жил в принадлежащем ей под Москвой деревянном двухэтажном доме и ждал, пока исполнится ее намерение устроить его, через какого-то знакомого, в солидную, богатую экспедицию. В этой экспедиции Чалов, великий труженик и предприимчивый малый, разживется кучей денег, а то, глядишь, и сделает значительную карьеру. Однако знакомый, с чьей помощью должны были устроиться грядущие блага, все не появлялся, уже послабели морозы, а Чалов, квартирант-приживальщик, жил, сидел и лежал на первом этаже деревянного дома, проедая свои последние сбережения.
Собственно говоря, это давняя история. С той поры много воды утекло. Так вот, Любовь Акимовна обитала тогда в Москве, в тесной квартирке, с некрасивой и чересчур рассудительной, правильной до какого-то академизма дочерью, которую влюбленной в нее матери нравилось считать существом недостаточно усидчивым и прилежным, но бесконечно одаренным во всех отношениях. Женщина тосковала по мужской ласке, даже получая ее, тосковала, стало быть, просто так, из эротического идеализма. Весьма заботилась она выглядеть интеллигентной дамой, даже, если уж на то пошло, сияющей звездочкой в кругу избранных, и для полноты желанного воплощения ходила с напряженно умным выражением лица, чтобы уж точно, без промаха оградиться от внешнего мира, где царили глупость и хамство. Такой стиль окружал ее ореолом таинственности, впрочем, топорно сработанным; она смотрелась и охлажденной красавицей, и смешной выскочкой, и развязной, нагловатой бабой. Ее миловидное лицо выделялось в толпе своей отчаянно напудренной, как бы припорошенной снегом чистотой и какой-то странной, строгой, застарелой свежестью, а формы у нее были мягкие, все как бы низенькие и сдавленные, безвольно ищущие возможности раздаться в ширину. Она низко над землей несла свое брюшко, а когда останавливалась, то словно бы уже сидела на детском горшочке со всей той способностью радоваться бытию, какая ей была дарована. Принимая пищу, героиня наша тихонько и как-то сладострастно чавкала, причмокивала, цокала, а проглотив последний кусок, облизывала языком потрудившиеся губы и обводила все вокруг просветлевшим, развеселившимся взором. Любовь Акимовну смущало печальное положение страны, неуклонно катившейся к одичанию, к катастрофе, и когда возникал человек, которого она причисляла к своему кругу, она принималась повизгивать, как обрадованная собачонка, и всеми силами души и тела любить этого человека, она горячо ораторствовала, перечисляя беды, ожидающие нас в недалеком будущем. Что страна зашла в тупик, здравомыслящие люди уяснили давно, но здравомыслие тоже нуждается в иллюзиях, и бесхребетная кухонная болтовня давала утешительную иллюзию свободы, внутренней раскованности.
Дом в пригороде перешел в ее собственность после смерти матери, и Любовь Акимовна сдавала его жильцам, которым предварительно устраивала настоящий смотр, стараясь отбирать людей душевных, умствующих, способных пожертвовать лишней копейкой в счет квартирной платы ради счастья находиться в ее обществе. Чалов стал не постояльцем, а любовником, которого ей было удобнее и как-то приличнее держать на слишком на виду, но и, в сущности, под рукой, в некоторой зависимости, поскольку в ее сердце все же закрадывались сомнения в его верности. Чалов не платил денег за постой, только делал по дому кое-какую работу, колол дрова, топил печь и время от времени ходил на станцию к телефону вызывать Любовь Акимовну на свидание. Женщина приезжала с головой, гудящей от планов чаловского жизнеустройства, осуществление которых окончательно привязало бы его к ней. Нужно бы ему заработать много денег, чтобы он мог уже выглядеть настоящим мужчиной. Пока же он оставался всего лишь человеком, оказавшимся в трудном положении, всего лишь смутным символом грядущего благополучия. Она никогда не приезжала по собственной инициативе, только после звонка, но когда он уж звал ее, назначал ей встречу, она радовалась: значит, я ему нужна. Он мог бы ждать ее прямо в постели, поскольку характер этих свиданий был очевиден для обоих, но он шел ей навстречу с заученной улыбкой, высокий, ровный, одинокий, заросший, в какой-то свалявшейся одежде, он усмехался собственным сладким предвкушениям, вводил ее в дом, разыгрывая роль гостеприимного хозяина, и в какой-то момент, пока ему еще не хотелось, чтобы женщина поскорее уехала, в самом деле веселился. Она же, ободренная такой встречей, всюду на первом этаже ходила с топотом, распахивала двери, включала, заливаясь смехом, везде свет, рассыпая широту натуры, чему вовсе не мешала узость ее видов на Чалова. В постели Любовь Акимовна непринужденно теряла голову. Серьезная, продуманная до мелочей и размеренная жизнь высокоорганизованного человека переходила в игру легкомысленно резвящегося существа. Но философский клубок продолжал разматываться, ведь и любовь была делом загодя осмысленным и прочувствованным. Хотя ее одолевали бесчисленные болезни, о которых Любовь Акимовна не уставала упоминать, будучи проникнутой сознанием своей обреченности, искусство и философия любви, освященные веками, превращали ее из аморфной массы в воинственную, голосистую и упругую особь; в этом вопросе она была сурова, неуступчива, негласно предъявлялось Чалову требование добиваться в постели все новых и новых успехов, и их союз тотчас развалился бы, позволь себе Чалов хоть малую слабину. Чалов это учитывал. Любовь Акимовна могла разгневаться.
Как жить дальше? Вот вечный вопрос.
Задавался им, главным образом, Чалов, а у толстенькой любовницы его были только разные темные ощущения и позывы, которые она принимала за проблески ума, даже за большую умственность. Она считала себя на редкость утонченной особой. Жил еще в загородном доме, на втором этаже, и постоялец капитан Зудов, которого Любовь Акимовна взяла не за проясненное очарование ума и души, а просто испугавшись его бычьей сущности, так что практически из чистого великодушия. Зудов был крепенький, квадратный человек лет сорока, с вечно мрачной огромной и бугристо-багровой физиономией; дома он обычно одевался в штатский хлам, но если уж проходил перед хозяйкой в форме, то на ее мечтательный разум вовсе находила хмарь. Капитан влекся в некую духовную тьму и неизвестность неизбывной мыслью, что армия уже не та, офицеры, забыв о чести мундира, пьянствуют и воруют, а сам он, капитан Зудов, обставленный сослуживцами, не сделал никакой карьеры и, судя по всему, уже никогда не сделает. От этой неразрешимой думки и печальной заботы он ходил нахмуренный, суровый, как нелетная погода, грубо таранил окружающее пространство носом-гаубицей и мог бы сойти за тоскующего армейского идеалиста, а то и поэта. Однако Любовь Акимовне его задумчивый облик представлялся нарочитым, она не обманывалась на счет истинной природы капитана и чувствовала в нем прежде всего дикую и страшную животную силу, от близости которой у нее кружилась голова. И головокружение указывало на предпочтительность капитана перед Чаловым, на бесспорность превосходства его мужской мощи, но вместе с тем капитан казался ей существом недосягаемым, уж не в меру исполинским, а потому и неприступным. Ей и в голову не приходило попытаться очаровать его.
Однажды морозным утром обнаженный по пояс капитан делал в саду гимнастику. Покрякивая от удовольствия, он растирал могучую грудь снегом, раз за разом поднимал в воздух пузато-важную гирю, и вот тут на крыльцо вышел сонный, поеживающийся от холода Чалов. Скупое зимнее солнце с легким удивлением озаряло круто играющие мышцы воина. Головной болью капитана была интеллигенция, необходимость которой он понимал, но принять сердцем не мог. Всячески он бился с самим собой, пытаясь перейти на снисходительно-дружелюбный тон по отношению к таким, как Чалов, и никогда ему это не удавалось, его душила ненависть к мозглякам, он подозревал, что и на армию от них исходит тлетворность, распространяется разлагающее влияние. Они, хилые, с больными душонками и мыслями, с блевотиной вместо понятия о чести и достоинстве, все покрывают пылью, паутиной и илом, и армию тоже! Армия больше не сверкает из-за скучной вялости этих проходимцев, не знающих своего места. Надо же, выперся на крыльцо, кутается в пальтишко, а ведь день для него, капитана, начинался как будто совсем неплохо, во всяком случае свежо. Теперь все испорчено. Злобно усмехнувшись и не успев осмыслить, что он, собственно, собирается сделать, капитан вдруг воскликнул:
- Чего скукожился, парень? Надрала тебе зима уши? Ай, какие мы нежненькие, сладенькие... А ты вот снегом умойся! Или, знаешь, подними-ка мою гирю, попробуй! Тяжеловата для тебя эта гирька, а? Слабо? Попробуй! А поднимешь и хоть пять секунд над головой удержишь, я тебе... я тебе пять тысяч дам!
Пять тысяч? По тем временам это была немалая сумма, очень даже приличная. Капитан и сам не ведал, зачем он открыл рот и все это выложил, для чего ввязался в какую-то дурацкую игру с ничтожным штатским человечишкой. Правда, пять тысяч у него были, и он мог распоряжаться ими по собственному усмотрению. Неужели ему взбрело на ум выхваляться перед этим ничтожеством своей состоятельностью?
Чалов уже привык, что суровый на вид капитан избегает общения с ним, а тут, видите ли, заговорил, да еще как, - Чалов тотчас понял, что дело не в природной нелюдимости капитана, как он думал раньше, а в том, что этот офицер ненавидит его, Чалова, ни в грош не ставит, считает никчемным штафиркой. И в ответ на несправедливую оценку его личности и его места в жизни Чалов в мгновение ока тоже возненавидел капитана. Под мелкий, показавшийся ему отвратительным смешок новоявленного врага он спустился с крыльца,
|