Я, кажется, знаю людей великолепно. Я знаю человека так, как не знают его умнейшие люди моего века. О нет, я подозреваю, что на силу всегда находится сила, и над одним умом — другой, преобладающий. Только вряд ли тот, кто лечит, так же четко осознает, где именно завелась болезнь, а тот, кто легко определяет саму болезнь, не всегда знает, как ее лечить. И при этом ни один, ни другой не могут рассказать прошлое, и уж тем более увидеть будущее человека, ибо знают лишь тело, но не душу. Но есть кто-то третий, кто делает это без труда, и душа человека открыта ему настежь. Мое же совершенство в том, что я могу и то, и другое, и третье. Кто, скажите, сочетает знание и тела, и души, и предвидение так, как это дано мне? Я могу возложить руку на человека, и тотчас передо мной мелькнет вся его прошедшая жизнь, я увижу главное в этой жизни, смогу разглядеть будущее, узнать, сколько осталось жить…. и в то же время, я могу различить больной орган, и представить себе, можно ли вылечить его. Я — совершенен, потому, что все это равно развито во мне — и умение читать души, а значит, предсказывать их будущее, и видеть зародыш болезни в теле, и знать, как ее лечить. Да, я знаю людей. Я горжусь собой, потому что не вижу себе равных среди них. Лишь один человек удивил меня тем, что почти научился всему. Да и то я могу сказать — «это», не знаю, как его назвать, было в нем до меня. Просто в общении со мной оно проснулось, и стало набирать силу.
Странно, что дар познания человека, вот и слово нашлось, в Иисусе оказался иным, чем во мне. Чего в нем больше, чего меньше во мне, и наоборот, — не знаю. Нет у меня единиц измерения для столь зыбкого явления, да и ни у кого нет. Только он, познав человека, смог любить его по-прежнему, если не больше прежнего. Я, совершив то же, стал презирать человека. Мы шли одним путем, а пришли в разные места. И у меня нет ответа на вопрос: почему? Но благодаря именно этому обстоятельству — тому, что одна дорога привела нас в разные места назначения, я сломал его, Иисуса — твердого, как истинный алмаз. Алмаз подлежит огранке, но не ломается. Правда, его можно сжечь, но тогда это уже не алмаз, а кучка пепла. Я же сумел распилить алмаз…
Наверное, всему на свете можно найти причину, хотя бы одну.
Леденящее, сиротское одиночество моего детства или, скорее, отрочества, не ты ли стало причиной тому, что я таков, как есть? Могу ли поблагодарить тебя за это, одиночество? Или мне следует плакать над тем, что ты сделало из меня? Я не знаю, что такое любовь.
Меня забрали из дома слишком рано. У моей матери остались другие дети, и она нашла в них свое утешение. Они близки ей — простые, глуповатые дети земли. Это я, нынешний, я для нее чужой, господин из жизни, которую она не знает и которую боится.
Отец не успел разлюбить меня. И доказательство его любви я держал в своих руках. Не так давно, нет, хотя его самого уже давно нет на свете.
Вернувшись однажды, я провел в доме своего детства не так уж много времени. Я ощущал страх матери. Ее неприязнь к незнакомцу, который был ее сыном когда-то. Настороженность брата, который знал, что я старше, а значит, должен унаследовать все. А более всего меня угнетала собственная неспособность испытывать к этим чужим для меня людям хоть какие-либо чувства, которые полагается испытывать. Но пришлось остаться в доме на один день больше, чем мне хотелось. И все потому, что мать разбудила во мне любопытство. Однажды она, улучшив миг, когда никого не оказалось рядом, поманила меня к себе пальцем. Я подошел к старой, дурно пахнущей женщине. Шамкая почти беззубым ртом, она сказала:
— Нырни в нашей лагуне.
Я воззрился на нее с удивлением. Она предлагала мне искупаться в лагуне, у длинного мыса, уходящего в море. Когда-то с отцом, возвращаясь после удачной ловли, мы окунались, прыгая с мыса, в воду, ломали кораллы — на подарки матери и сестрам. Ей понадобилась лишняя нитка коралловых бус, моей постаревшей матери? Что за блажь пришла в голову старухе?
Она не отличалась сообразительностью, но мое удивление, по-видимому, даже ей было очевидно.
— Говорю тебе, господин мой… сын мой …
Старуха сбилась, и это рассердило ее. Она заговорила громко, с раздражением:
— А я тебе говорю — нырни в лагуне! Он велел мне передать тебе это, мой муж! Он говорил мне — если умрет раньше, чем я, а ты вернешься, следует тебе нырнуть… И чтобы я тебе сказала, и обязательно. Я еще не сошла с ума, как думают!
И я нырнул, как предлагалось. Поскольку все-таки припомнил кое-что важное. Там, вдали от берега, на глубине, в подземной части мыса была расщелина. Однажды, нарушив запрет отца, который боялся этой расщелины, как ловушки, я нырнул в ее зовущую пасть. Я так гордился тем, что умел нырять лучше всех в нашем поселке! Мне хотелось похвастаться перед отцом своим умением, и я на его глазах, после нескольких минут плавания среди кораллов, с недолгими погружениями под воду, вдруг устремился к расщелине!
Плыть под водой пришлось достаточно долго. Так долго, что звон в ушах и искры перед глазами стали мне наградой. Вынырнул я в подземном гроте, в пещере. Сама пещера была небольшой. Но своды ее, сужаясь постепенно, шли высоко. И заканчивались округлым отверстием, а в нем виднелось голубое небо и облака, совсем немного, кусочек неба и несколько лоскутков облаков.
Но разглядеть это я успел не сразу. Отфыркиваясь, сопя, из воды вылез отец. И, едва разглядев меня, потянулся ко мне руками. Ох, и отшлепал он меня тогда, вытащив за волосы на камни! Я не привык плакать, упрям я был и тогда невыносимо. Но слезы сами полились из глаз…
Потом мы сидели с ним на камнях, возле воды, под округлым сводом. Он отошел, не сердился уже, да и я понимал — он прав. Расщелина могла не привести никуда, упереться в глухую скалу, и я бы погиб среди разноцветных коралловых кустов, украшавших проход. Мог бы погибнуть и отец, чья любовь к старшему сыну заставила его рискнуть жизнью.
Между камнями, на которых мы с ним сидели, теперь уже с любопытством оглядываясь по сторонам, был один валун с округлой, похожей на гладкую, обтесанную поверхность стола, площадкой. Помню, успокоившийся отец пошутил:
— Хотел бы я знать, какой морской бог присаживается за этот стол каждый день? Вот бы и нас угостили рыбкой, сынок! Дома-то пусто, остатки рыбы мать, наверное, успела рассовать по голодным ртам. Давай, надо возвращаться, нас ждут.
Все это промелькнуло в памяти, когда я все же дал себе труд подумать над словами матери.
Я повторил наш с отцом заплыв. На круглой площадке каменного стола в пещере я нашел монеты. День, который остался в памяти ужасным воспоминанием, день моего прощания с семьей вспомнился мне. Я услышал звон монет, упавших на порог, бывших ценой моей крови. Три дидрахмы и шесть лепт, вот как дешево оценили мою маленькую жизнь. Теперь я стою много больше для тех же самых людей…
Я ощутил отца, сидевшего здесь потом, год за годом, в глубокой тоске. Здесь он вспоминал меня, здесь мог позволить себе поплакать. Я знаю, он думал: «Мальчик вернется. Рано или поздно он переступит порог дома. Денег немного, но это его деньги. Никто не вправе их забрать, даже если бы вдруг мы стали умирать с голоду. Они забрали у меня ребенка, но я не взял у них денег. И не возьму никогда. Я не продаю плоть от плоти своей, кровь от крови».
Отец любил меня. Я не знаю, как это бывает. Я никого не люблю. Я оставил ненужную мелочь в пещере. Не тащить же с собой, в самом деле.
Но этот случай остался в памяти. Я усвоил простую истину: чем более любит человек, тем он более уязвим.
В случае с Иисусом все было ясно заранее. Я ничего не смог бы сделать с этим чудаком, будь он один. Я мог бы подвергнуть его бог знает каким пыткам. Он остался бы тем, кем он был. Бесполезно ждать, чтобы такие, как он, испугались, сдались, подчинились. Вот Иоанн Окунатель, например. У него в жизни было только одно — его Бог. Мать с отцом уже ушли, женщин у него не могло быть, эти существа не живут в пустынях. Пытки его бы не сломили. Бесполезный, холодный людской материал — такие, как Иоанн. Гранит, истинный гранит с его твердокаменной сущностью.
Был бы и Иисус таким, но я нашел способ его укротить, и способ этот лежит в основе его существа, он и сила его, и слабость. Есть только один путь — любовь. Это то, ради чего Иисус способен умереть. И я заставил его умереть. Я, Ормус, сделал это.
Он не соврал бы под страхом смерти, но только своей. Чужую же смерть допустить по своей вине не мог. И потому убил себя ложью. Многим же сохранил их нелепые, жалкие жизни. Впрочем, не все же столь жалкие. Оставим в покое его женщину, хотя бы потому, что она носит под сердцем ребенка. Даже я не хочу думать о смерти, когда вижу зарождающуюся жизнь. Что же говорить о римлянине? Он воин. Но в сердце его поселилась любовь к женщине, и префект не знает сам, как она опасна, как ослабила его, прежде непобедимого. Для достижения нашей цели Понтию Пилату еще предстоит множить смерти. Под новым учением должна быть основа, а что скрепляет лучше крови? Между тем правитель устал от проливаемых на его глазах реках крови. Я же вижу, что он возмечтал о покое. Женщину Иисуса он пожалел — ради той, что ему мила.
Я бы пощадил Зилота. Я видел его, бродящего возле Голгольты. Это коршун, или ястреб, словом, какая-то хищная птица по повадкам. Его ненависть — а в его глазах плещется невероятная, страшная ненависть, — его ненависть завораживает меня. Я не умею любить, и потому не способен ненавидеть. Но оценить подобной силы чувство могу.
Я бы пощадил Дидима. Он умен. Ум и потребность в образовании, в познании мира не так уж часто встречаются в людях, чтобы просто так, без жесткой на то необходимости, пресекать жизни ему подобных. Не лучше ли воспользоваться ими? Но судьба решила иначе. Внешнее сходство с Иисусом и ум Дидима стали причиной его гибели. Ведь воскресить Иисуса на глазах у Дидима было бы сложнее намного, чем на глазах у всех остальных вместе взятых. С остальными я справился легко и просто. Теперь, когда они поверили в воскресенье Иисуса, пусть начинают нести его ученье в народ. Пусть рассказывают о смерти, о чудесном воскресении. Пусть убеждают в божественной сущности Учителя. Словом, пусть делают все то, для чего были предназначены. До того мгновения, когда сами станут жертвами, и тем самым укрепят своей кровью, утвердят мученичеством то учение, что проповедуют.
Я послал ученикам, чуть было не разбежавшимся совсем, двух крестьян. Из тех, что следовали Учителю, не будучи приближенным к нему. Мой взгляд выхватил их в толпе тех, кто покидал Иерусалим, а окончанием праздника. О, я знал этих людей, идущих вслед за моим учеником, многих по именам, не то что по лицам! Я видел их в толпе, прислушивался к их разговорам не один год. Одного из этих двух, например, я помнил, звали Клеопа.
Они не сразу узнали Иисуса, мы позаботились о том, чтобы он выглядел теперь несколько иначе. Не стоит бегать по дорогам в прежнем обличье, узнаваемом повсюду, когда известие о твоей смерти играет с тобой в бега наперегонки. Нужно, чтобы легенда родилась и распространилась, но чрезмерное усердие опасно. Так ведь можно угодить в руки шпионов Ханана, а это ни к чему.
Когда он присоединился к этим крестьянам, они вели речь о нем, Иисусе. Они даже не взглянули на
Убив Иисуса, я прекратил бы и свою жизнь на земле, ибо Он и я — те самые два полюса одного и того же. Мы не можем существовать поодиночке. Свет не бывает без тьмы. Тьма нуждается в свете.
Я, Ормус, тот, кто знает. Он, Иисус, — тот, кто знает все остальное. Нам не жить друг без друга. А я, несмотря на свою мудрость, вопреки этой мудрости, очень хочу жить…