Хорхе Луису Борхесу
"Hok Zenon dixit; tu quid?" - "ну, это, понятно, Зенон, не подумав брякнул; но ты-то?"
(Сенека)
1.Пуговица куртки попала под тормозной тросик, проложенный вдоль рамы к заднему колесу, но вовчик об этом пока не знал. Он только что перевалил экстремум холма и медленно соскальзывал в затяжной спуск, в проекте сопряженный с ансамблями ощущений, в том же проекте квинтессирующими для него велосипед в качестве целевой формы для феноменологической редукции. В частности, он предполагал, что максимальная скорость достигала околоавтомобильной величины, но это была какая-то ненаучная формулировка; установленный вчера спидометр призван был положить конец неопределенности - небольшой ум вовчика навязчиво и наивно нуждался в этом, ничуть не вдаваясь в наброски какого-либо анализа. Пощелкав передачами, он оказал несколько надавливающих воздействий на педальность движетеля, а затем пригнулся к рулю, как бы выделяя себя курсивом, если предположить, что кому-то могло показаться небезынтересным бежать вровень с ним, исполняя роль бокового наблюдателя. Дальнейшее можно эпистемологизировать как вытягивание во все более отчетливую линию нескольких (некоторых) секунд, отпускаемых, так или иначе, любому из нас ежедневно на тот эндорфинный суррогат жизненной полноты, во непроизносимое имя которого мы, возможно, и продолжаем существовать в состояниях, онтологически противопоставленных идеалу. Гравитация в искривленном пространстве присутствовала, как никогда. А никогда не доверять шлему и наколенникам, зато установить измеритель скорости, - было в современности рассуждения не нарочитым, но наоборот - стильным. Судите сами. Что есть немецкая классическая философия, как не поставленный приватным ребром вопрос о сверхчеловеке? Преодоление бесперспективной относительности средневековых инерционных систем насущно требовало такого перпендикуляра к событию, который отличался бы от колышащейся башни в италийском местечке Пиза. Ответ напрашивался. Сомнения, а пускать ли, - возникали и обосновывали себя. Все, как всегда, было очень просто: сверхчеловек был человеком в степени сверх, и не обессудьте. Противостоять, противопоставляя, предстояло сонному очарованию мелочей; однако Ницше, проснувшийся раньше других, вскоре спятил, убеждая своих корреспондентов в том, что он теперь Дионис. В этой связи нам представляется своевременным и уместным введение как термина, так и сферы исследований, именуемой в нижеследующем "Дочеловек". Оговоримся, пока есть время, что нас не привлекают фрагменты костей. Пусть углерод распадается себе как хочет, нам не по пути с ним. Пещерный поп-арт также оставим бессовестным профессионалам всматривания, предпочтя рассмотрение. А именно того, каким образом небрежная и безвкусная голограмма убеждает кого бы то ни было в том, что этот кто бы то ни пребывает в ней, а не наоборот. Или первый столь наивен, пока вторая извращенно им помыкает? Тот же Кант в сумрачном погребке за сосудом с Schwarzbier сетовал на разбросанность звезд по квантовым небесам души: текут, мол, мерцают. Мерцающая зеленым цифра 64 в момент перигея означала, должно быть, км в ч. В одряхлевшей действительности все что-нибудь означало, ничем, в сущности, не являясь. Затем вовчик нажал тормоз.
2.Наименее правдоподобна именно истина. Убегая упоминания, она открыто зияет вокруг. Избранные каноны стратегий - от Сунь Цзы до последней редакции кладбищенских регистрационных свитков - то и дело пестрят первостепенным: неуловимо. Вот некто, насвистывая, приступает копаться в разноцветности щедро рассыпанного бисера, засопит, скукожится и восклицает, что non datur fatum, эврика, хотя и узорчато до чертиков. Риторическому человеку, среднему до лабиринтной рвоты, требуется двенадцать сотых секунды, чтобы стать таковым, то есть сотворить самого себя. Подумать только, подумал вовчик, как немало, в сущности, мы упускаем... В оглушительном, как удар грома, безмолвии он заметил и еще одну странность. В то время, как велосипед, словно сплюнув его с себя, отплывал назад, а сам он неторопливо, как бы с ленцой (облако в жаркий полдень точно посередине неба) начинал погружаться в воздух, скорость самовоспроизводящей qualia оставалась прежней, избрав разгонять декоративное полотно деталей. Тебе выстрелили в голову, но, пока летит пуля, ты успел выкурить сигарету, погрустил о вечном и сочинил элегическое трехстишие, только потом подставив лоб - и факт твоей почти отрепетированной готовности никого, кажется, не удивляет. Общее место в постмодернизме? Какой там, клише беллетристики, негде поставить пробу. Ну, а из личного опыта? Пока, слова богу, нет - но предощущаем, интуитивно. Например, начавшаяся секунда и произвольная пауза между ударами сердца, совпав, как будто и не собирались уже заканчиваться никогда. Не на это ли уповают схоласты и свободные эсхатологи, самонадеянно манкируя прогнозами на финал, чуть ли не кичась ставками, - театрально, как все фавориты? Пожалуй, переизбыток вопросов. Пролетев достаточно для соблюдения траектории, еще немного перекатившись по исчезающей из сознания поверхности, погружаясь в мерцание множественности миражей, он - подлинный горизонтальный стоик - не изменил себе, медля, все медленнее, и, уже замедлившись до бессмысленной высоты, если так допустимо сказать об упавшем, наконец, замер. В абсолютной, астрономической тишине ему вслед прокатилась семиотически нулевая пуговица, о которой уже невозможно говорить, настолько она неразличима.
3.Времени не было. Потом было начало, в котором время смогло начинаться, и это было бы странно, если бы было с чем сравнивать. С первых, свежих и неуверенных, шагов сознание пошло по пути наименьшего. Если бы можно было сравнить. По пути сравнений, да, это, наверное, так. Вторых шагов с первыми, третьих с четвертыми, пятых с десятыми. Было начало, и был берег: правый берег, и левый берег, и остальной. Вот уже холодало, и наступала пора слов, пока настоящих, потому что имен. Имен настоящего, настоящих, потому что не собственных. Собственно, выпал снег. Воздух был густ и туманен. До горизонта протянулась выбеленная равнина, и небо тоже было туманно и бело. Слова взрослели и учились ходить. Их было немного, два-три, может быть, четыре, никак не десять. У них были крылья. Да, они были рождены для полета, эти разные имена с крыльями множества разных оттенков белого. Взлететь для них значило перестать быть именами. Расстаться с землей, да. И слова сделали это, они полетели, и у сознания появилось зеркало. Что-то стало сложнее. У этого чего-то появилось первое собственное из имен - Жизнь. Ладно, решило сознание, пусть так. Не сказать, конечно, что хорошо, но уже что-то, как-то. Зачем-то? Да, и зачем. И почему. Почему, например, вовчик? Кто? Ты. Кто, я? Да, я. Вовчик. Перед ним расстилалось бескрайнее, величественное, белое. Это была какая-то пустошь, знакомая и неузнаваемая. Поверхность была нестабильной, двигалась и дышала. Об этом стоило поразмыслить, говорил себе Вовчик, дыша. И, едва эхо сказанного отделялось от имевшегося в виду в уме, иначе говоря, умоувиденного, и достигало колеблющегося белого, что-то ускорялось. Или ускорилось, или замедлилось, но все равно времени думать об этом не было как в начале, так и потом. Начала исчезать перспектива. Глубина стремительно сокращалась. Что-то рушилось. Почти ослепив его, вспыхнула боль. И когда глаза, чтобы пробиться сквозь толщу слез, вдруг вспомнили, как моргать, прекрасная белая пустыня свернулась (разворачиваясь, как смятая бумага) в картину тусклого, печального и мутного, в желтых и серых потеках, потолка. Вовчик осознал, что лежит на спине. Плакать хотелось от боли, плакать хотелось и просто так. От утраты прекрасного начала, в котором могло начинаться все, но началось только что-то одно, и это одно было достаточно случайным, и оно было - Вовчик. И это не было хорошо. Его душила жалость к себе.
- Оклемался, болезный, - раздалось поблизости. - Ноотропное внутримышечно. И в корпус.
- Как обычно?
- Да. Под наблюдение.
4.Последовавшие дни вели себя так, словно им больше некуда деться. Его дни преследовали его. Разум, едва вылупившись из катастрофы, хромал, то и знай дребезжа в незнакомой обертональности. Туловище тоже охарактеризовалось ранимостью. В пароксизмах неузнавания чрезвычайно трудным представлялось приступить к темперированию имевшего место, время и, по-видимому, все необходимые основания. Вовчик обнаружил себя неуверенным в таком впечатляющем множестве событий, что вскоре чувство удивленного мракобесия превратилось для него в синоним чувства вообще. И неохотно, с какой-то религиозной стыдливостью выданное ему объяснение (инициация содержимого черепа: взболтать но не перемешивать) нисколько не умножало смысл.
- Какое число? - к примеру, заставал его врасплох человек в белом; и затем, только усугубляя запутанность, - ну хотя бы месяц, что и месяц нет?
Нет. Вовчик в отчаянии шевелил шеей. Собеседник тоже сокрушался и уходил, набормотав что-то вроде "томография определенно показала бы да, но, с другой стороны, в нашей ситуации вряд ли" - и от безыскусного синтаксического абсурда в голове кружилась, скрипя, древняя ржавая карусель.
Его околдовала парадигма печали. Он открывал для себя все новые подробности ее тоскливого микромира, растянутого в безжалостно медленном и мелочном времени. Минуту назад казалось чудовищно загроможденным отбросами, а во вчера вообще страшно было обратить взгляд. Глаза болели и трепетали. В конце концов, разум сдался.
Проснувшись в одном из дней, как бы возникнув в нем, Вовчик заметил в себе что-то определенно новое. Точнее всего это можно было бы описать как внимательно внимающее невнимание ко всему, что бы ни происходило, даже когда ничего не происходило совсем - в таких кавернах ум Вовчика просто следовал за отсутствием. Ничто в нем прежде не испытывало такой бесшумной процессуальности. Пожалуй, это было свежо, сильно и обещало в будущем бездну вкуса. Воздух не содержал чепчиков. Никто никого не закидывал шапкой. В архитектуре преобладал минимализм. Колеблясь между неуверенностью и каким-то унылым детским азартом, шатаясь и хватаясь за стены, Вовчик начал вставать, шаркая, шарахаться по палате и даже иногда выходить в коридор.
5.Двое, беседующие. У предела коридора, отмеченного: двумя банкетками, запараллеленными эвклидово, одной светопрозрачной кватрофорой, обуславливающей четыре потока мутного уличного, так называемого, "дневного" света, субстанционально неделимого, видом из окна на - по мере разворачивания перспективы - альпийскую горку, тополь, парковку (две тойоты, четыре фольксвагена и один Porsche Cayenne), кучу мусора, забор и небо, мономатериальным подоконником с неудавшейся попыткой бонсай в керамическом тазике смелого очертания и тремя (двумя и одной) цветовыми белыми доминантами, экзоскелетированно выполненными из гипса на голове и ноге Вовчика и руке его собеседователя (соответственно).
- Что касается черепахи.
- Что черепахи?
- Скользит. Ускользает.
- Зачем?
- Не настолько зачем, сколько напочему. И от кого.
- Чего?
- Да, Вы правы, чего, конечно.
- ?
-
| Помогли сайту Реклама Праздники |
Писать же нужно чтоб открывать. А для этого надо сначала осознать.