Непродолжительное время, в трамвайном парке, в нашей мастерской, где я проходил практику, работал электромонтером, весьма симпатичный, среднего роста, крепкого сложения молодой человек. Совсем недавно он устроился на работу в парк, сразу после увольнения со срочной службы в армии. Стояла тогда поздняя весна, самое романтичное время года, пора романтических исканий и приключений. Когда сам воздух напоён весенними ароматами, и с наступлением вечерних сумерек, когда пением соловья в парках, садах и палисадниках наполняется вся округа, тогда мечтания приходят нежные, острые, затейливые, от которых кружит голову и помрачает рассудок. Это было то самое время, когда чарующие цвета, звуки и запахи весны, пробудившейся и буйно живущей природы, волнуют и приводят в смятение пока ещё чистые, светлые души, не огрубевшие со временем, не успевшие покрыться коррозией житейских невзгод, и не отягощённые ещё лишениями, потерями и разочарованиями. И поэтому, приходя на работу, молодому человеку было тогда вовсе не до работы. Первую половину рабочего дня он обычно спал, или дремал, сидя за столом, потому что, наиболее активная часть его молодой жизни переместилась на ночное время суток. Это трепетные, пьянящие голову встречи в парках под луной, сладострастные и мимолётные свидания в роще у реки, или, в цветущем яблоневом саду на городской окраине, где под кустами, то здесь, то там, были слышны шепоты, смех, вздохи и поцелуи. Или же, встречи дома, во дворе, и горькие тягостные затем расставания и короткие сбивчивые переживания и сожаления.
Подремав час иногда более, в зависимости от, производственной обстановки, он вставал, подходил к зеркалу и неизменно напевал одну и ту же песню: «Я давно тебя поила колдовскою травой, никуда не денешься, влюбишься и женишься, всё равно ты будешь мой». Перед зеркалом он доставал расческу и восторженно напевая эту песню, наяривал свой, особо тщательно ухоженный, до блеска набриолиненный чуб, придирчиво, разглядывая себя в зеркале, не обращая внимания на моё, или ещё чьё-то присутствие. Так коротал он время, и заодно репетировал свой выход на очередное романтическое свидание. Это действие, ставшее, почти ритуальным повторялось им изо дня в день и по несколько раз на день, всё время, пока цвела и благоухала пробудившаяся природа. Он всё ещё продолжал жить той, совсем иной жизнью, нежели та, что была здесь вокруг него на производстве. Он будто никак не мог прийти в себя от какого-то тяжёлого наркотического сна. Истомившийся после армейской неволи, он будто изголодавшийся, дорвался до обильно заставленного всякими яствами стола, и всё никак не мог насытиться ими.
И, если что-то случалось на производстве, и было необходимо идти исправлять случившееся, это обычно, приводило его в сильное раздражение. Потому, что, он питал большую нелюбовь к работе. От того, что она возражала и прекращала его о восторженно-романтическую, иллюзорную жизнь того весеннего периода. Когда, как мелодия, глубоко трогающая душу, застилает его рассудок отзвуками его упоительных свиданий, и ему слышится только, как по городу плывёт запах сирени, а он в беспамятстве, целует чьи-то колени, и в голове его, только черёмуха, сирень и пьянящие, будоражащие голову поцелуи. А работа, грубо поправ все эти излишества, упорно возвращала его к такой мрачной, тошной, постылой жизни, убивающей напрочь все его мечты и искания высокого и важного, она безжалостно возвращала его, к отрезвляющей его действительности, где смрад, грязь и тяжесть. К счастью такое было не каждый день, и он с этим мирился.
Наш механик Орехов питал большую нелюбовь к Толику, потому что часто заставал его в мастерской дремлющим и до сих пор, до его прихода, не переодетым в рабочую одежду. В понимании Орехова, это означало не что иное, как только, презрение к работе, этим, он оскорблял и ущемлял начальствующее самолюбие Орехова. Первое время Орехов лишь саркастически, как-то обиженно и злобно улыбался и в ироничном тоне делал Толику замечания. Пусть не сильно, но, всё, же это ранило его чувствительную душу; далее, всё более откровенно Орехов возмущался его таким прохладным отношением к работе. Бывало, когда разгневанный Орехов уходил из мастерской, Толик с силой сжимал кисть руки в кулак, как будто желая в нём что-то раздавить, злобно говорил: «Вот так бы этого гнилого Ореха». Работа и вместе с ней чересчур дотошный и въедливый Орехов, лишь временно вырывали его из образа поэтического героя, мешали ему непрерывно жить в этом романтическом образе, и возвращали его к опостылевшей реальности царящей всюду на грешной Земле. По истечении времени, романтичный нрав Толика и его явная нелюбовь к работе, всё больше и больше раздражали Орехова.
Орехов, это человек всегда с кислым, не смеющимся, даже злобным лицом, почти всегда и всем раздражён, намертво заземлённый человек, хотя ещё и не старый, тридцати двух или тридцати трёх лет. Его очерствевшая со временем душа, поражённая глубоко въевшимися в неё амбициями, жила в мире с иной тональностью. И поэтому, - "души прекрасные порывы…" и прочие сантименты навеянные весной, были, глубоко чужды этому человеку, представлявшим всё это ненужным излишеством и прихотью бездельных, не в меру похотливых поэтов, достойных лишь порицания. Ко всему этому, ко всем этим художествам и изяществам у Орехова не было ни вкуса, ни «аппетита». Это полная противоположность молодому и романтичному Толику, на то время ему был всего двадцать один год. Орехову казалось, что он легкомысленный, безответственный и не в меру упрямый, но это не так. Толик – это довольно сильный, уверенный в себе молодой человек, разве что не в меру упрямый пока; ничего перебесится и войдёт в норму, как выражался Иван Ефимыч, наблюдавший без всякого интереса и какого-то особенного внимания происходящее в своей смене.
На протяжении всего времени работы у нас Толика, он так и не смог наладить свои отношения с въедливым, грызущим его Ореховым, да он как-то и не стремился к этому. Их отношения с истечением времени всё больше и больше обострялись. И где-то уже в самом конце лета, так и не снискав никакой симпатии к себе у озлобившегося Орехова, окончательно разругавшись с ним, Толик от нас ушёл. Проработал он у нас, чуть более трёх месяцев.
Подремав час иногда более, в зависимости от, производственной обстановки, он вставал, подходил к зеркалу и неизменно напевал одну и ту же песню: «Я давно тебя поила колдовскою травой, никуда не денешься, влюбишься и женишься, всё равно ты будешь мой». Перед зеркалом он доставал расческу и восторженно напевая эту песню, наяривал свой, особо тщательно ухоженный, до блеска набриолиненный чуб, придирчиво, разглядывая себя в зеркале, не обращая внимания на моё, или ещё чьё-то присутствие. Так коротал он время, и заодно репетировал свой выход на очередное романтическое свидание. Это действие, ставшее, почти ритуальным повторялось им изо дня в день и по несколько раз на день, всё время, пока цвела и благоухала пробудившаяся природа. Он всё ещё продолжал жить той, совсем иной жизнью, нежели та, что была здесь вокруг него на производстве. Он будто никак не мог прийти в себя от какого-то тяжёлого наркотического сна. Истомившийся после армейской неволи, он будто изголодавшийся, дорвался до обильно заставленного всякими яствами стола, и всё никак не мог насытиться ими.
И, если что-то случалось на производстве, и было необходимо идти исправлять случившееся, это обычно, приводило его в сильное раздражение. Потому, что, он питал большую нелюбовь к работе. От того, что она возражала и прекращала его о восторженно-романтическую, иллюзорную жизнь того весеннего периода. Когда, как мелодия, глубоко трогающая душу, застилает его рассудок отзвуками его упоительных свиданий, и ему слышится только, как по городу плывёт запах сирени, а он в беспамятстве, целует чьи-то колени, и в голове его, только черёмуха, сирень и пьянящие, будоражащие голову поцелуи. А работа, грубо поправ все эти излишества, упорно возвращала его к такой мрачной, тошной, постылой жизни, убивающей напрочь все его мечты и искания высокого и важного, она безжалостно возвращала его, к отрезвляющей его действительности, где смрад, грязь и тяжесть. К счастью такое было не каждый день, и он с этим мирился.
Наш механик Орехов питал большую нелюбовь к Толику, потому что часто заставал его в мастерской дремлющим и до сих пор, до его прихода, не переодетым в рабочую одежду. В понимании Орехова, это означало не что иное, как только, презрение к работе, этим, он оскорблял и ущемлял начальствующее самолюбие Орехова. Первое время Орехов лишь саркастически, как-то обиженно и злобно улыбался и в ироничном тоне делал Толику замечания. Пусть не сильно, но, всё, же это ранило его чувствительную душу; далее, всё более откровенно Орехов возмущался его таким прохладным отношением к работе. Бывало, когда разгневанный Орехов уходил из мастерской, Толик с силой сжимал кисть руки в кулак, как будто желая в нём что-то раздавить, злобно говорил: «Вот так бы этого гнилого Ореха». Работа и вместе с ней чересчур дотошный и въедливый Орехов, лишь временно вырывали его из образа поэтического героя, мешали ему непрерывно жить в этом романтическом образе, и возвращали его к опостылевшей реальности царящей всюду на грешной Земле. По истечении времени, романтичный нрав Толика и его явная нелюбовь к работе, всё больше и больше раздражали Орехова.
Орехов, это человек всегда с кислым, не смеющимся, даже злобным лицом, почти всегда и всем раздражён, намертво заземлённый человек, хотя ещё и не старый, тридцати двух или тридцати трёх лет. Его очерствевшая со временем душа, поражённая глубоко въевшимися в неё амбициями, жила в мире с иной тональностью. И поэтому, - "души прекрасные порывы…" и прочие сантименты навеянные весной, были, глубоко чужды этому человеку, представлявшим всё это ненужным излишеством и прихотью бездельных, не в меру похотливых поэтов, достойных лишь порицания. Ко всему этому, ко всем этим художествам и изяществам у Орехова не было ни вкуса, ни «аппетита». Это полная противоположность молодому и романтичному Толику, на то время ему был всего двадцать один год. Орехову казалось, что он легкомысленный, безответственный и не в меру упрямый, но это не так. Толик – это довольно сильный, уверенный в себе молодой человек, разве что не в меру упрямый пока; ничего перебесится и войдёт в норму, как выражался Иван Ефимыч, наблюдавший без всякого интереса и какого-то особенного внимания происходящее в своей смене.
На протяжении всего времени работы у нас Толика, он так и не смог наладить свои отношения с въедливым, грызущим его Ореховым, да он как-то и не стремился к этому. Их отношения с истечением времени всё больше и больше обострялись. И где-то уже в самом конце лета, так и не снискав никакой симпатии к себе у озлобившегося Орехова, окончательно разругавшись с ним, Толик от нас ушёл. Проработал он у нас, чуть более трёх месяцев.