охранников сказал, что видел мальчика. Вроде, он по брёвнам перебирался на плот. Но тела не нашли.
Отца тоже вскоре пришибло бревном, так он до самой смерти и не поправился. Чах, чах…. Помню, всё мечтал домой вернуться. С матерью часто вспоминали они родную станицу. Так вот батька, когда умирал – лежит на нарах, белый весь, обескровленный – и едва слышно хрипит:
– Пашка, завещаю тебе вернуться домой, на Кубань. Помнишь, как называется наша станица?
Я, глотая слёзы, киваю головой.
– Вернись туда, поклонись земле-матушке от меня. Попробуй ту землицу на вкус, – он замолчал, вроде сил как набирался, потом прикрыл веки, протяжно вздохнул и тихо продолжил: – А пахнет как! Бывало, весной выйду в поле, нюхаю кормилицу, не нанюхаюсь. Слышь, Павло, обещай мне, что вернёшься!
– Обещаю, – прошептал я.
Так он и умер, с последним словом о родимой земле.
Вскоре на работу стали гонять сестру, а потом и меня. После для детей послабление вышло. Хоть и враги народа, а школу для них организовали. Но нас это уже не коснулось. С четырнадцати до восемнадцати лет я горбился на лесоповале, пока пальцев не лишился.
– Вишь, какие обрубки, – он показал свои пальцы без верхних фаланг на обеих руках и замолчал, задумавшись, …. Потом вздохнул и будто из своего прошлого увидел меня.
– А ты иди, иди, дочка, домой.
– Можно я приду ещё к Вам, чаю вместе попьём.
– А что ж, приходи, зима длинная.
3
В следующий раз я выбралась к Павлу Матвеевичу, когда выпал снег.
Помня обещание почаёвничать с ним, купила пачку хорошего чаю, сахару и сдобных булочек. Сад стоял голый, и я ещё издалека увидела покосившуюся баньку и дымок из трубы. Дорожки к жилью старика не было, и я по чистому глубокому снегу торила тропу. Постучалась в дверь, и сразу же знакомый голос приветливо позвал:
– Заходи, заходи, добрый человек, открыто!
Он узнал меня:
–Людочка, ты пришла?
–Здравствуйте, Павел Матвеевич! Как обещала, пришла чай пить.
Осмотрела жилище. Всё у старика было удобно: тёплая печь, топчан с войлочным одеялом, у стены стол и табуретка. Под столом небольшой деревянный сундучок. Вот и вся обстановка этого странного человека. Почему странного? Ну, не только потому, что он странствует. Его глаза? Они лучились добротой, лаской, Как будто заранее тебе прощают всё. Очень редко встречается такой светозарный взгляд, даже так, взор. Я, по крайней мере, не видела никогда. Может быть, только в кинофильмах у добрых волшебников…?
Одет старик был в какие-то очень уютные вещи. Та же рубашка, но поверх – шерстяная безрукавка, ватные штаны и бурки – сапоги с меховым верхом. Он проследил за моим взглядом и пояснил:
– Ноги мёрзнут. Мне же скоро восемьдесят. Остываю помаленьку.
На печке чайник уже стоял, по-видимому, старик всё время с кипятком. Электричество в помещении тоже присутствовало, но лампочка была настолько тусклая, что освящала лишь середину комнатки. Старик густо заварил чай и разлил по железным кружкам, разломил булочку….
– Павел Матвеевич, А что дальше было с Вами, когда война началась? Я включила микрофон.
– А что? Старшего брата Пантелея взяли на войну, в штрафные войска. А меня не призывали, из-за рук. Да и работать физически я не мог. Приспособился есть, себя обслуживать, вот и определили меня водовозом. Так всю войну и прослужил с Воронком. Брат погиб на Белорусском фронте, в сорок четвёртом. Сестра сошлась с поселенцем, двоих детей родила. Первое время навещала нас с матерью, а потом зятя опять посадили и погнали по этапу ещё севернее. Она за ним. Так и сгинула…. Остались мы с матерью вдвоём. Она старая стала. Хоть и крепкая, а всё же годы, жизнь трудная согнули её. Часто напоминала мне:
– Сынок, ты отцу обещал, что на Кубань вернёшься, меня заберёшь. Не пора ли? Хочу умереть дома. Кладбище там у нас красивое, в степи за станицей, в цвету всё. Горицвет, чабрец, ковыль…. Красота и покой. Знаешь, всё чаще прошлое наплывает на меня как недавнее, и щемит, щемит сердце.
Закроет глаза, слегка покачивает головой и говорит, говорит:
– А степь вечером…. Край земли далеко-далёко. И заря заходит. Долго-долго румянится небо на закате. Тишина, покой. И запахи степные, терпкие, духмяные, полынные, кружат голову. Подою коров и в степь – к батьке твоему на свидание. Сватов-то он долго не засылал, ждал пока подрасту – шестнадцать исполнится.
А перед лагерями, в девятьсот третьем, осенью сыграли свадьбу. У твоих деда с бабкой крепкое хозяйство было. Да уж и работали все не покладая рук. Так что в кулаки записали. Свёкор умер, а свекровь дядька твой перед самым раскулачиванием в город забрал, в Ростов.
Похоронили, небось, дома, в станице…. А я…. Поезжай сынок, хуже не будет. Куда уж хуже….
Дружил с девушкой одной, из семьи ссыльных священников, потом её выдали замуж за вдовца. Так она меня читать научила. Стал в библиотеку поселковую захаживать, книги, газеты читать. Очень мне хотелось мир посмотреть. Ведь я ничего, кроме леса и зэков, не видел. Та что, если честно, не только слово, данное отцу, звало меня в дорогу. И собрав заплечный мешок, весной 1948 года, в апреле, я отправился на Кубань, пешком, по глубокому рыхлому снегу. Конечно, меня хватились. Но я схитрил: пошёл не на юг, а на север, в низовья Оби. А как прошёл лёд, подался к пристани. Однако боялся приближаться к ней. Наблюдал со стороны. Паспорта же у меня нет. А вдруг кто увидит, донесёт. А потом заметил, что дядька один на ночь в село ходит. Выбрал удобный момент и окликнул его.
– Э-э, парень, ты откуда взялся? – удивился он
Я махнул рукой на лес. Не знаю, понял ли он, но спросил:
– Может, есть хочешь?
Я неопределённо пожал плечами.
– Понятно. Тогда айда со мной. По дороге познакомимся.
Звали его Устин Фомич. Из старых каторжан, ещё при царе был сослан. Сошёлся с местной красавицей и остался.
– Я из рабочих, туляк, – рассказал он, – против царя шёл. В двадцатом, думал, всё, отборолись. Новая жизнь начинается. А тут другая волна пошла. Хоть и называют этих крестьян, священников, учителей спецпереселенцами, а всё одно – каторжане.
Я тоже доверился ему, рассказал о своей мечте добраться до родины, об обещании, данном умирающему отцу.
Привёл он меня к себе в дом. Жена его и впрямь была красавица. Вроде, широкоскулая, глаза с косинкой, но было в лице её что-то величественное. И двигалась медленно, плавно, как будто боялась расплескать себя. Павла удивили зубы её. Он привык, что у всех вокруг вместо зубов чёрные дырявые пеньки. У него у самого были кривые и жёлтые от табака зубы. А у этой сибирячки – белые-белые, ровные, один к одному, и даже, кажется, сверкают. От одной улыбки жены Устиновой хотелось петь. За ужином ели обильно, но самую простую пищу: картофельный суп, кашу. Запивали терпким целебным отваром.
Павел наелся так, что его разморило.
– Сходи, посмотри вокруг, нет ли кого чужого, – попросил хозяин жену. – Помогу я тебе, парнишка. Два дня побудешь у меня, а на третий – баржу будем тянуть в верховье. Ночью проведу я тебя в кочегарку, спрячу. Высадишься в Боровице и пойдёшь на запад. Там места глухие, может быть, и удастся выйти из Сибири.
Всё у нас с Устином Фомичом получилось. И однажды ночью высадил он меня в Боровице. Глянул на реку. На север буксир тянул баржу. На ней кибитки, костёр, плач детей, незнакомая речь. Кого-то этапируют: татар, казахов, а, может, цыган….
Мой спаситель дал мне на дорогу мешок с сухарями, снадобье от комаров, свёрточек с лечебными травками. На прощанье обнялись, как родные.
4
Сибирское лето было в самом разгаре. Идти было нетрудно. Я боялся заблудиться и шёл от восхода до заката, по солнцу. И однажды вышел на дорогу. Хорошо, что в это время по ней никто не ехал. А потом, наоборот, вдоль тракта передвигался ночами, чтоб ни одна собака не заметила. Осторожничал я очень. Бывало, обоз какой ползёт, так я его за километр обойду. Думал, вдруг на стоянку решатся, и увидят меня.
Однажды сам наткнулся на лесных ночёвщиков. Тлел костёр, в телегах храпели мужики, бабы. У огня сидел молодой парень, вроде, дозорного. Он испугано посмотрел на меня и хотел, было, закричать, разбудить спутников, но я прижал палец к губам: молчи, мол, и тихо проговорил:
– Я иду своим путём, ты меня не видел, - и поспешно покинул лагерь, даже не попросив хлеба. Очень я тогда и сам испугался.
Голодал, конечно, хотя пытался набить брюхо первыми, ещё не спелыми ягодами, плодами. Хорошо, что я с детства отличал в лесу съедобное от несъедобного.
Так до Омска и дошёл.
Большой город, по сибирским меркам – столица! У меня были планы дальше двигать поездом, товарняком. На запад переправлялось много леса. Забьюсь между брёвнами, авось, и доеду. Вид у меня был обыкновенный, рабочий: штаны, рубаха, кепка. Так одеты многие вокруг. А вот мешок за плечами выдавал меня, и среди рабочих затеряться не мог.
А тут наткнулся на заброшенную хату: две стены целые и крыша на ладан дышит. Под стеной ларь трухлявый – никто не позарится. Уложил в него мешок свой, присыпал мусором и отправился на товарную станцию. Думаю, стану на загрузку-выгрузку, что-нибудь разузнаю от рабочих, да и заработаю на хлеб. А там… милиция! Оказывается, ночью разграбили вагон с продуктами. Меня вместе с другими и замели. В отделении разбираться не стали, кто я такой, откуда. Кинули в камеру, и всё.
И вот я снова в неволе. Но только вокруг всё жёстче, ещё подлее. Из-за куска хлеба, щепоти махры, пачки чаю убить могут. В камере пересылки я сидел с уголовниками.Хоть и встречались они мне в жизни, но всё равно жутко было.
А как по этапу погнали,повезло - оказался в одной команде с бывшими священнослужителями с оккупированных территорий. То ли перепутали чего, толи не за того меня приняли. Не знаю. Только с той поры началась для меня новая жизнь. Вернее, для души моей.
В комнате старика совсем потемнело, и даже тусклый свет лампочки не помогал различать черты моего собеседника. Он, по-видимому, это заметил и виновато, словно извиняясь, проговорил:
– Но об этом, Людочка, в следующий раз. Видишь, смеркается. Ты иди, иди, я подремлю.
***
Когда я снова поехала в станицу на встречу со стариком, его уже не было в живых. В моей спальне висит икона. На ней апостол Павел с глазами Странника.
|