Произведение «Однажды метельной ночью» (страница 2 из 2)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Новелла
Автор:
Баллы: 6
Читатели: 885 +1
Дата:

Однажды метельной ночью

взяло верх. Он забрался в кусты черемухи и даже для пущей убедительности снял штаны и присел на корточки, будто он собирался справить нужду, осмотрелся по сторонам и с замиранием сердца, развернул сверток. В нем лежали серебряные вилки и ложки – массивные, тяжелые, красивые, с искусной гравировкой в виде всяких диковинных птиц.

Тогда в его детской душе от подарка старухи Маслы возникло такое смятение противоречивых чувств, что закружилась голова от страха и восторга: «Экое богатство на них вдруг свалилось!  Тут дома и деревянными ложками есть нечего, а тут такое? И в тоже время получалось, что он, способствуя старухе Масле, вступив с ней в сговор, тоже враг Советской власти? А может старуха специально так подстроила, чтобы и их тоже выслали в Сибирь? Мать-то, понятно, глупая, сейчас же этой красотой соблазнится, а потом мыкайся по чужим краям из-за этих ложек с вилками. Одно дело, если бы бабку только сослали, хоть отдохнуть от её нытья – мамку жалко, да и себя тоже!»

И маленький Тимошка, устав от этих сомнений, и страхов, и восторгов, которые подобно снежной лавине свалились на его неокрепший разум, решил одним махом покончить со всей этой внезапной напастью и  бросил сверток в деревенский пруд. Вначале он решил об этом происшествии никому не рассказывать – будто ничего этого и не было. Но его тайна была так велика, что удержать её внутри себя он не мог. Его буквально распирало от желания поделиться ею с кем-нибудь. Он думал, что  мать его непременно похвалит, прижмет к своей груди его белокурую голову, нежно погладит вихры и скажет: «Правильно сделал, сынок, нечего нам за чужое добро гибнуть».

Ох, и выдрали его тогда за этот клад кулачихи Маслы. Особенно бабка старалась и как она его только не обозвала в тот вечер, и каких только кар не пожелала на его голову: «Чертов дурак, дармоед желтушный, да кто ж тебе теперь поверит, что такое добро ты в пруд бросил! Ах, сестрица, моя разлюбезная, да кому же ты доверилась? – причитала бабка, – Это же идиотское племя – ему совок с курьяком и то давать нельзя, а ты ему яблочка! Нет бы засветила ему чем-нибудь по конопатой морде, каким-нибудь поленом, чтобы не шастал паразит по чужим дворам…».

Тимофей выскочил на улицу, слезы обиды душили его. А голос бабки все ещё летел за ним по пятам, гнал его по деревне, как стая обезумевших собак. За что его бабка так ненавидела всю жизнь, он так и не понял.

– Достану я вам эти проклятые ложки! – всхлипывал тогда он. – Пусть вас, подкулачников, тоже гонят в Сибирь или куда ещё. Никого мне не жалко, и мамку тоже, раз ей ложки дороже меня!

В тот день он нырял в пруду до самой темной ночи, до посинения, до лязганья зубами от холода, но ничего так и не нашел. На следующий день в пруду уже ныряла половина деревни – слух о «масловской кладе» быстро облетел округу, серебряные вилки и ложки превратились в золотые, но удача так никому и не улыбнулась. Или улыбнулась человеку хитрому, который спрятал осторожно находку под бережок, а потом потихоньку забрал, во всяком случае, ни вилки, ни ложки, так больше никогда и всплыли, никто их больше не видел и в руках не держал.

Самое страшное было тогда для Тимофея это попасться на глаза старухе Масле, но старуха редко покидала свой хутор, а потом он, попав в конные грабли, весь переломанный, помирал в темной и нищей избе.

Ведь тогда он сам, чтобы реабилитироваться перед матерью и чтобы, бабка перестала называть его дармоедом,  пошел работать на конные грабли. Тогда многие его сверстники – дети 7-8 лет трудились, работали за обед в колхозной столовой: жидкий перловый суп, скорее помои, кружка подслащенного зверобойного отвара и кусок хлеба. 

Зато конные грабли напоминали древнегреческую колесницу, и по пути на луг на них можно было устраивать гонки. Его мерина черной масти, некогда вороного, а теперь непонятного окраса, от черного до буро-рыжего, звали Кастет – загнанная крестьянская кляча, с грустными потухшими глазами, вечно гноящимися от мухоты. Несчастное это была животное. Даже при самой неторопливой рыси на нем все болталось: и сбруя, и седло, и хомут, и даже собственная кожа. В его слезящихся глазах читалось лишь одно единственное желание – поскорее бы сдохнуть и отправиться на скотомогильник.  А он, Тимошка, тогда специально срезал для него тонкий ореховый прут – гибкий и безжалостный как хлыст. Кастет под ударами этого прута бежал, что было сил, по жаре, по пыли, гремя на всю округу то ли своими костями, то ли конными граблями, пытаясь догнать, удающуюся от него колонну лошадей, более молодых и сильных.

Может быть, в отместку за это, когда мальчуган, задремав в  железном седле от монотонной работы, и сам свалился в конные грабли, и застрял там вместе с собранным сеном, протащил его Кастет добрых сто метров по всем кочкам луга. Впрочем, и остановился тоже мерин сам.

Вспомнив этот эпизод из своей жизни, дед Калач беззвучно зарыдал на печке от прежней, казалось бы, давно забытой обиды, от жалости к самому себе, от жестокой несправедливости этого мира – подлого и циничного.

Тогда ему сколотили специальную кровать за ширмой в самом темном углу избы. Костоправов хороших в округе не было, да их никто и не искал: время было горячее – страда. Но не так мучила его боль – молодые кости срастались быстро, как рассуждения бабки:
– Вот что теперь из него выйдет? Эх, грех так говорить, но уж лучше прибрал бы его Господь и тебе бы руки развязал, – нашептывала она по вечерам матери,  – Ты и так живешь: вдова ни вдова и не мужнина жена, а не пойми кто. Без него-то, может, и прибилась бы куда, а так, кому ты теперь будешь нужна с таким довеском. Он-то, черт, небось, пристроился к кому-нибудь, мало ли в городе баб зажиточных, а ты тут сиди на лебеде и крапиве…

Тимошка знал: это она про его отца говорит. Два года назад он подался на заработки в калужскую губернию плотничать и пропал. Мать в бабкину версию относительно зажиточных баб не верила, ведь их пять человек ушло, целая артель из разных деревень – и все как в воду канули. Среди этих мужиков был и отец его будущей жены – Арины – мужик домовитый, степенный, верующий, дома троих детей оставил, мал, мала меньше – тому только смерть могла помешать вернуться. Смутные тогда времена были, могли и недобитые белые расстрелять, и красные, банды по лесам промышляли. Видно, сложили мужички где-то свои буйные головушки, а где и как – неведомо.

Через месяц Тимошка уже стал ходить, правда, перекосило его всего: одно плечо выше, другое ниже, ноги колесом прогнулись, локоть левой руки куда-то вбок ушел, но выжил – и то, слава Богу. В сентябре даже в школу пошел. Старуху Маслу по осени сослали, и история про ложки забылась. Затеяла тут бабка потихоньку самогоном приторговывать, менять его на продукты, на тряпки – все-таки была у неё коммерческая жилка, во всем выгоду искала. Жил в то время в деревне Гриней или Грифон, как его только не называли – инвалид первой мировой войны – гармонист, пьяница, весельчак, препустейший,  да и жена у него, Манька, тоже была – не пролей капельки. В начале-то, говорят, она не пила, а наоборот, бранила Гринея и даже поколачивала пьяного. Потом утонул в речке сын, схоронили, поплакали – забылась эта история. Родился у них опять ребеночек…                                     
                                   
Занедужил малец: может, у него зубки резались, может, подстыл где, но горит он огнем от температуры, кричит, мечется на руках матери. Которую ночь глаз сомкнуть не дал. Затопила Маня печку и села возле неё с ребеночком. Хорошо у печки, тепло, жаром от неё пышет, дрова потрескивают, и задремала грешным делом. Снится ей сон, что несет она с улицы огромную охапку дров, поленницу нагрузила себе не в обхват. А дрова-то тяжелые, березовые. Затекли от усталости руки, хоть в пору бросай. Не бросила, кое-как донесла. Дошла до дверей в избу, стала Гринея  звать, чтобы тот дверь ей помог открыть - молчит муж, не откликается, хоть впору бросай дрова перед порогом да отворяй сама. Нет, подцепила ручку двери мизинчиком, потянула дверь на себя -  слабоват пальчик оказался, добавила безымянный, тяжело дверь пошла, со скрипом, но отворилась. Вошла. Подошла к печке и с великим облегчением, с радостью предстоящего отдыха, со всего размаху бросила на пол ненавистные поленья. От грохота дров вся крестьянская избушка заходила, от него, как от взрыва, даже сама Маня проснулась, глядь, а не дрова она на пол бросила, а своего младенца и точно затылком об чугун приложила, что у печки стоял. Тот и не пикнул даже.

Запил тогда с новой силой Гриней, да и Маруся стала к рюмочке прикладываться. Детей у них больше не было, да и вообще, ничего у них не было никакого хозяйства: ни кыти, ни тити. Гриней имел два георгиевских креста за первую мировую и обшарпанную гармонь, которую он часто закладывал Тимошкиной бабке за самогон. 

Только пару раз Гриней показал на гармошке маленькому Калачу какую-то песню, а дальше все сам, спрячется где-нибудь в саду под акацией - и пошел гармонь изучать. Слух у Калача оказался феноменальным и память цепкая, пальцы такие проворные, что и Гриней диву давался, какие он  импровизации-проигрыши придумывал.

Через год выдался необыкновенный урожай яблок. Поехали с матерью их продавать в Суворов. Бабка сама сказала матери, что если базар задастся, купить ему гармошку. Старуха, понятно, своими сквалыжными интересами руководствовалась, чтобы Калач на свадьбах вместо Гринея играл, да копеечку в дом приносил. Гармошку купили  тульскую трехрядку, ни у кого во всей округе такого инструмента не было, но за всю свою жизнь Калач ни с кого и копейки за игру не взял. Тут бабка просчиталась. Зато песен он знал - и за неделю, думается, всех не перепеть: и величальных, и обрядовых, и солдатских, и каторжанских, а уж частушек-то - на все случаи жизни. Гармошку тогда все любили, да и душа у Калача была  чистая, как божья роса, нечем не замутненная. Многие девчонки ему все свои сердечные тайны доверяли - подругам не рассказывали, а с ним делились, знали, что Тимошка выслушает, не посмеется и языком не пойдет по деревне трепать. Учителя его тоже любили, сверстники уважали:
–  Калач, ну-ка стань-ка на ворота!
Бац! И мяч пролетает между его ног колесом в ворота. И обе команды бросали играть в футбол и со смеху катались по траве.  Иному бы обидеться, что над его уродством потешаются, ведь если у другого вратаря мяч между ног проскочит не стали бы смеяться, а тут с чего? Но Калачу и самому смешно. Чего тут обижаться, если такой казус вышел?

А вот любовь его  тут рассказ особый! Никого краше её во всем мире не было…

Продолжение https://fabulae.ru/prose_b.php?id=31195


Оценка произведения:
Разное:
Реклама
Книга автора
Зарифмовать до тридцати 
 Автор: Олька Черных
Реклама