НА СМЕРТЬ БОРИСА ПАСТЕРНАКА
Есть примиренье с миром:
в природу вернуться, сгорая,
что было мысль и символ —
снова земля сырая,
есть жертвенная щедрость:
стать горечью листьев шуршащих,
уйти в щебечущий шелест,
в кору стволов шершавых,
дождем упасть на клены,
проникнуть в земные глуби,
хватаясь за обнаженный
подземный корень и клубень.
Но зелени буйные дрожжи
и солнца жаркие брызги
должны бытие продолжить,
быть жизненней самой жизни,
чтоб слово, звучащее ими,
плен вещества одолело,
было еще ощутимей,
чем воплощенное тело,
чтоб выразить огромность
невидимого очами —
элементарный Логос,
который был вначале.
Есть высшая гордость отречься:
стать рудами и хрусталями —
но ярким немеркнущим перстнем
остаться в огромном футляре.
ВЕЧНЫЙ ЖИД
Согдиана, где я и родился когда-то
как бактрийский еврей, всех вокруг презиравший,
но и сам презираемый всеми вокруг,
ибо я был другой. Ибо прикосновеньем
их, нечистых, я брезговал. Я и сегодня
руки мою старательно. Это осталось
с давних лет. Как я брезговал ими! Они
для меня так смердели, как труп, тот, что птицы —
грифы, вороны рвут, так смердели, как падаль,
что истлела дотла. Я еще и сегодня
с отвращеньем хватаюсь за ручку в трамвае,
с отвращеньем беру телефонную трубку
в автомате, что голос чужой мне доносит,
а сама так мне чужда, что я рукавом
отереть ее тщательно должен от мертвых,
чтобы голос услышать живой.
Согдиана.
Та, что стерлась в веках, но не в памяти клеток
моего организма. Я был там чужой
и не чувствовал чистым себя — среди темных,
что священным огнем очищаться хотели.
Я доныне ношу ту далекую темность
смерти тысячелетней, огромной. Доныне
я еще не очищен.