ГОСПИТАЛЬ
Под этим больничным одеялом, которым я укрываюсь на рассвете
после бессонной ночи, четверо умерло за эту неделю. Четверо солдат —
помню, как они умирали.
Я забрасываю одеяло на себя тем концом, где оно поменьше запачкано кровью, и засыпаю на полу коридора, рядом со штатским, что
хрипел здесь целые сутки, но только что застыл и затих. Уже его
прикрыли.
Я засыпаю ненадолго: небо за окнами уже бледнеет и первая утренняя птица запела на холоду* Скоро санитарка потянет меня за
рукав халата.
— Пять часов, пора начинать мерить больным температуру.
ЛЕТЧИК
В самом углу палаты лежит тот молоденький летчик, которому
неделю назад нож хирурга отнял обе руки с обеих сторон великолепного торса.
Облако предельного несчастья окружает его тело и выделяет его
неизлечимо из общества людей. И когда он порой тихонько улыбается
проходящим, его улыбка вызывает смятенье, как крик о помощи на
языке, которого никто не понимает.
ГЕТТО. МАТЬ
Прижимая к себе полузадохшегося от дыма младенца, она с криком бежала по лестнице подожженного дома. Со второго этажа на
третий. С третьего на четвертый. С четвертого на пятый.
Выскочив, наконец, на крышу, она захлебнулась воздухом и, вцепившись в трубу, поглядела вниз, откуда доносился шум приближающегося пламени.
Тут она замерла и умолкла. И молчала уже до конца, до мгновенья, когда вдруг закрыла глаза, сделала шаг к краю крыши и, вытянув
перед собой руки, уронила младенца вниз.
Двумя секундами раньше, чем прыгнула сама.
СОЖЖЕННАЯ УЛИЦА
Продолговатые предвечерние тучи проплывают над руинами тлеющих домов и медленно догорающими пожарами. В тишине, такой
совершенной, что звенит в ушах, время от времени слышен шум падающей балки, которая рушится с высоты в самый огонь, в беловатое
сердце пламени.
Но этот последний звук — другой, и причина у него — другая. Это
маленький слепой котенок, которому выжгло огнем глаза, ощупью добрался до края лужи и, высунув язычок, осторожно лакает холодную
воду, в которой отражается луна, подымающаяся над пустыней.
ИСТОРИЯ
Урилуле Козел
Я ходила по вечному Риму,
вечным камням говорила: я страдаю.
Страданье давало мне право
говорить с камнями.
В Риме, в зоопарке,
я увидела за решеткой леопарда,
сошедшего с ума.
Он лежал на спине, притворяясь, что он играет,
это было страшно,
я его поняла.
Я в себя приняла его звериное отчаянье,
но он не взял моего.
Я ходила по вечному Риму,
ко мне взывало страданье эпох,
я читала его письмена
в жестах статуй и в лицах дворцов,
под триумфальными арками — в камнях мостовой,
стершейся под ногами миллионов.
Каждая горстка земли была здесь криком,
криком здесь были река и воздух синий,
Замок Святого Ангела
выл под пыткой,
император Адриан и Джордано Бруно
умирали у меня на глазах
в медленных муках.
Я ходила по великолепному Риму,
я пасла свое маленькое страданье
на огромном пастбище страданий мира.
СЛЕЗЫ
Старая женщина плачет,
прячется в плач,
как птица в гнездо.
Сползает
в глубину плача.
С головой уходит
в темный омут плача.
Слезы бегут по ее лицу,
как маленькие теплые зверушки.
Ласкают старое лицо,
жалеют.
Последнее наслажденье
слез.
СУМАСШЕДШАЯ СТАРУХА
Приходит пьяная в молочный бар,
приплясывает, подъедает с тарелок,
поет похабные песни,
пристает к мужчинам.
Потом засыпает
около теплой батареи. Ей снится,
что спит с молодым парнем.
Седые космы закрывают грязное лицо,
которое падает внезапно
на стол.
Смерть от разрыва сердца.
Молоденький врач
с омерзением дотрагивается до ее руки.
ПЕС
На опушке леса подыхает бездомный пес.
Он приполз, чтобы умереть здесь в одиночестве.
Хвост и лапы уже умерли.
Он тяжело дышит
в последнем и самом большом усилии жизни.
В дорастании до своей смерти.
СОН
Сегодня ночью
я обнимала мою умершую мать.
Мы танцевали с ней
на легкой траве.
В легком солнце ее ласки
таяло мое тело,
как туман.
Два наших тела, два тумана
блаженно переливались друг в друга,
как до рожденья.
БАБА
Тащит на себе
дом, огород, поле,
корову, свинью, телят, детей.
Хребет ее удивляется,
что не сломался.
Руки ее удивляются,
что не отвалились.
Она не удивляется.
Ее подпирает, как кровавый костыль,
каторжный труд
умершей матери.
Прабабку
били кнутом.
Этот кнут
сверкает над нею в тучах
вместо солнца.
ПРАЧКА
Стирает грязное белье своего мужика,
грязное белье своих сыновей,
грязное белье своих дочерей.
Нечеловечески чистая,
как убитая жизнь,
вытирает изредка грешную слезу мечты
чистыми руками
прачки.
МУЖИК-ЗАГЛЯДЕНЬЕ
Она пошла искать его в пивную.
Вышел, шатаясь,
руки в карманы,
герой, мужик-загляденье,
красивее, чем перед свадьбой.
Глянул со смехом
на ее живот,
раздутый четвертой беременностью.
БРЮХО
Она имеет право иметь большое брюхо,
это брюхо родило пятерых детей.
Около него они грелись,
оно было солнцем их детства.
Пятеро детей разошлись,
ей осталось большое брюхо.
Это брюхо —
прекрасно.
БЕССМЕРТНАЯ
Уже давно
она переселилась в других.
С каждым новым внуком
начинает жизнь сначала,
как река, что каждое мгновенье
начинает от истока.
Глядя все время в небо
глазами младенцев,
она не заметит
смерти своего тела.
КОРОВА ЕЕ ЛЮБИТ
Дети
давно перестали писать ей письма.
Теперь
любит ее только ее корова.
Не удивительно, ведь она растила ее
еще теленком.
ВЗГЛЯД
Молодые парни взглянули мельком
на старую женщину.
И в мгновение ока
растоптали, как червяка,
равнодушным взглядом.
ОНА НЕ ХОЧЕТ
Мать
мучалась всю свою жизнь.
Родила ее
на мученье.
Но она не хочет мучаться.
Она ненавидит мать.
Подымает кулаки к небу,
кулаками
пишет по небу
от горизонта до горизонта:
Не хочу.
БЕРЕМЕННАЯ В МОЛОЧНОМ БАРЕ
Молоденькая беременная в молочном баре
разливает молоко по кружкам,
восемь часов на ногах,
ноги опухли.
Но в сердце порхает на розовых крылышках
купленный накануне
слюнявчик.
ОНА НЕ СПИТ
Девчонка ночью
съежившись сидит на постели.
Смотрит на парня,
спящего рядом.
Девчонка ночью
съежившись сидит на постели.
Смотрит в окно. Скоро начнет светать.
ШЕКСПИР «УКРОЩЕНИЕ СТРОПТИВОЙ»
Актер эпохи Ренессанса,
щелкая бичом,
гоняет по сцене женщину,
которая взбунтовалась
против жребия
женщины.
Мужчины двадцатого века
кричат ему: браво.
САМАЯ БОЛЬШАЯ ЛЮБОВЬ ЕЕ ЖИЗНИ
Ей шестьдесят. Она переживает
самую большую любовь своей жизни.
Ходит с любимым под руку,
ветер развевает их седые волосы.
Любимый ее говорит:
— Твои волосы — жемчуг.
Дети ее говорят:
— Старуха рехнулась.
СУКА
Ты приходишь ко мне ночью,
ты животное.
Женщину и животное может соединить
только ночь.
Может быть, ты дикий козел,
а может быть, бешеный пес.
В темноте не видно.
Я говорю тебе нежные слова,
ты не понимаешь, ты животное.
Ты не удивляешься,
что иногда я плачу.
Но твое тело животного
понимает больше, чем ты.
Оно тоже грустное.
И когда ты заснешь,
оно меня согревает своим косматым теплом.
Мы спим, прильнув друг к другу,
как двое щенят, у которых подохла сука.
ЗАМОК
Наши тела
не хотят расстаться.
Защелкнулись в объятии
и смотрят на нас
с ужасом,
как двое детей на убийцу,
который приближается.
Ничего не понимают. Обезумев,
мокрые от слез,
содрогающиеся от рыданий,
спрашивают, спрашивают, спрашивают,
почему.
И не слушая ответа,
спрашивают
снова и снова,
со стоном,
с мольбой о пощаде.
Но мы
не можем их пожалеть.
Мы разрубим замок объятий,
разорвем спутавшиеся волосы
и отшвырнем
в два угла комнаты
два подыхающих,
бессильных лоскута.
ЖЕЛЕЗНЫЙ СКРЕБОК
Не приходи ко мне сегодня.
Если бы я приоткрыла дверь,
ты не узнал бы моего лица.
Сегодня у меня учет и капитальный ремонт,
годовой баланс,
большая стирка.
Генеральная репетиция светопреставленья
в микрокосме.
Железным скребком
я скребу свое тело до кости.
Я сняла с себя кожу, она висит,
голые внутренности дымятся,
голые ребра дрожат.
Сейчас высочайший суд,
верховнейший трибунал
идет судить в ускоренном порядке.
Все приговоры
окончательны.
Он судит мозг и глаза, вынутые из черепа,
грешную наготу зияющего таза,
зубы без десен,
нечистые легкие, ленивые голени.
О, сегодня я тяжко тружусь,
железным скребком
скребу свое тело до кости,
до мозга костей.
Хочу быть чище, чем кость.
Хочу быть чистой,
как небытие.
Сужу, привожу приговор в исполнение,
трясусь от ужаса,
осужденная и усталый палач.
Я вывожу баланс, я потею
кровавым потом.
Поэтому не приходи ко мне сегодня.
Не покупай цветов. Не траться зря.
ТАКАЯ ЖЕ САМАЯ ВНУТРИ
Идя на любовный пир к тебе,
я увидела на углу
старую нищенку.
Взяв ее за руку,
я поцеловала ее в атласную щеку,
мы разговаривали, она была
такая же самая внутри, как я,
той же самой породы,
я почуяла это сразу,
как нюхом чует пес
другого пса.
Я дала ей денег,
я не могла с ней расстаться.
Человеку ведь нужен
кто-нибудь близкий.
И потом я уже не знала,
зачем я иду к тебе.
СЕСТРЫ СО ДНА
У меня есть подружки на бульварах,
старые нищенки, сумасшедшие.
Их глаза — это перстни,
из которых вытекли драгоценные камни.
Мы рассказываем друг другу свою жизнь
снизу, от человеческого дна.
Сестры со дна,
мы свободно изъясняемся на языке страданья.
Руками касаемся рук,
это нам помогает.
Уходя, я целую их в щеку,
деликатную, как вода.
СЕДОВОЛОСАЯ ОФЕЛИЯ
Измученная желанием и безумием,
ходит по бульварам старая Офелия.
Распустила седые космы,
кто захочет полюбить старую Офелию.
Ходит и поет,
плетет венки из одуванчиков,
заглядывается на молодых парней,
травой латает дыры на платье.
Парни смеются и проходят,
кто захочет полюбить старую Офелию.
Под утро,
когда из пивных выходят последние посетители,
пьяный идиот полюбил Офелию среди деревьев.
Она смеялась и плакала,
ушла еще более несчастная.
БУНТ
Она сбежала из дома для престарелых.
Спит на вокзалах,
таскается улицами, полями,
кричит, поет, ругается
похабно.
Носит внутри головы, за глазными яблоками,
в костяном ларце черепа
бунт.
МЫ СТРОИЛИ БАРРИКАДУ
Нам было страшно,
когда мы строили под немецким обстрелом
баррикаду.
Владелец пивной, парикмахер, невеста ювелира,
все из трусливого десятка.
Упала на землю горничная,
которая тащила булыжник, нам было очень страшно,
все из трусливого десятка,
дворник, базарная торговка, пенсионер.
Упал на землю аптекарь,
тащивший дверь от уборной.
Нам было все страшнее,
спекулянтка, портниха, кондуктор трамвая,
все из трусливого десятка.
Упал мальчишка из исправительной колонии,
тащивший мешок с песком,
теперь уж нам было страшно
по-настоящему.
Никто нас не заставлял,
но мы построили баррикаду
под обстрелом.
РЕБЕНОК БОИТСЯ
Съежившись в подворотне
с той стороны, где тень,
в ужасе, что не может
стать тенью,
затаив дыхание слушает,
как приближаются
два грохочущих по мостовой сапога
немецкого солдата.
ЩЕНОК
Когда утром он стал расставлять в подворотне