* * *
Сидели женщины, пили кофе.
Мне вырывали ногти — говорит одна.
Меня слепили рефлектором.
На меня капала вода двое суток.
Мне отбили почки.
У меня расстреляли сына, сожгли отца.
Обыкновенные варшавянки.
ЧТО МОГУТ
Что могут допрашивающий и допрашиваемый сказать друг другу?
Где тот общий язык на котором могли бы они говорить?
Он за горами и нет такого безумца
который пустился бы на его поиски
Нож входит в тело животного
не спросясь не задавая вопросов
яблоко не ведет диалога с брошенной в траве пулей
язык лжеца вертится как подгнившее мельничное колесо
и вода не хочет вторить его скрипенью
Жажда свободы как жаворонок взлетающий прямо к небу
в лицо Бога и солнца
с не покидающей его верой что когда-нибудь он их увидит
Маленький жаворонок летит быстрее
чем камень брошенный тупым злодеем
О, диалог сапога и растаптываемой былинки
бледного тюремного надзирателя
и еще более бледного узника
диалог насилия и мученичества
жестокости и страдания
пока не пресечет его
кто что когда
В СЕРДЦЕ ТЬМЫ1
Эта обритая худая голова
голова безумная тюремная мистическая
одержимая одной мыслью
Эта голова взывающая к нам
Эти обритые худые головы нарушающие наш покой
Я была бита и унижена — говорит одна
Кто ты который уцелел
ценою легкого труда неучастья
Кто ты который бежишь или даже сочувствуешь мне
Не прощаю тебе ничего ибо я тоже ненавидела муки
но пошла на них
у меня отобрали возможность здороваться без подозрений
и радоваться утру пробуждаясь
Я выбрала и выбрана А ты
откуда черпаешь свою надежду
на которой хочешь строить радость и приятие мира
Ты не спрашивала есть ли у меня силы на этот восторг
не спрашивала есть ли у нас какая-либо общность
Приглашаю же тебя на встречу
головы не обритой с головой обритой
чтобы взвесить наше участие в существовании
нарушенном в самой своей основе
Так говорила обритая голова от имени других обритых голов
и присоединились к ней голова безумная
и голова мистическая
и голоса их перешли в бормотанье
а потом они все вместе заплакали
глядя на бесконечный цоколь
уставленный насколько хватит глаз черепами обритых голов
НА РАСПУТЬЕ
Воспитание кончилось. Разговор кончился. Кончился даже диалог
с палачом.
Когда допрашивал тебя инквизитор, у тебя с ним была, по крайней мере, общая теология, общий мир тьмы.
Совокуплялся ли ты с колдуньей? Заключал ли договор с дьяволом?
Конечно, у тебя могли быть сомнения, но они касались только
реальности сна.
Было ли твое прикосновенье прикосновеньем на самом деле?
А наслажденье действительным наслажденьем?
Ты мог задуматься, стоила ли жизни дрожь этой иллюзии.
Теперь наш язык состарился. Истощенные понятия, силы которых были искусственно поддерживаемы
со времен Катона и Сцеволы,
задыхаются в агонии.
Неподготовленные из нас учителя, неподготовленные жертвы.
Правда, случаются еще давние способы умирания, но придуманы
уже тысячи других, так что, хоть это и неприлично, смех разбирает
нас иногда, какое теперь нужно употребить искусство, чтобы то, что
невозможно было похоронить, воскресло бы в том же самом теле,
часто, впрочем, требующем корректуры еще при жизни.
ЭМ
Привезли мясорубку, механизм, которым мелют мясо. Но какой
это был механизм! Монументальный, тяжелый, великолепный как памятник.
Отлитый из железа старомодный корпус, завертки, сита, ручка с деревянной рукояткой,
как во времена моей бабушки. Вот только
в дом эта мясорубка не вошла бы. Просто застряла бы в дверях.
Поставили ее в поле, под окнами, потому что мы жили в огромном массиве-новостройке
блочных домов и вокруг расстилались широкие пространства затоптанного поля с островками засохшего бурьяна
и чертополоха. Стала она рядом с давно уже ржавеющим танком и
брошенным трактором.
Так случилось, что наш квартал заселяла религиозная секта, державшаяся вегетарианства,
и произносить слово «мясо» было запрещено,
называли мы его сокращенно эм. Механизм, которым мелют мясо, был
нам не нужен, но ведь танком и трактором мы тоже не пользовались, так
почему же нам было не иметь в поле еще и машину, которой мелют эм.
Прислали персонал для обслуживания машины. Это была рослая
грудастая деваха с бледным лицом, сонная и молчаливая. Деваха, но про
себя все мы думали — богиня. Назвали ее Марсиха. Как-то, возвращаясь
с работы, кто-то, набравшись смелости, спросил у Марсихи, зачем нам,
собственно, машина, которой мелют эм, если мы не едим эм и эм у нас
нет. Марсиха ответила нараспев, чуть по-деревенски: — Ето найдется.
Когда слух о таком ответе дошел до всех, люди начали поспешно
покидать наш квартал. Но еще поспешнее вернулись. Оказалось, что
и повсюду вокруг уже поставлены такие же машины, которые мелют
эм, только новые и блестящие. Тогда как наша уже покрылась пылью
и даже кое-где паутиной или ржавчиной. Мы уж предпочитали нашу.
Недавно привезли в наш микрорайон конструкцию, поразительно
напоминающую гильотину. В стиле ретро. За ее установкой наблюдал
сам конструктор, скульптор, награжденный на международном бьеннале.
У нас теперь музей скульптуры под открытым небом. Такие музеи есть во всем мире.
КОРОЛЬ И КОРОЛЕВА
Они сидят на своих возвышениях и владычествуют над нами, неизменно величественные.
Палец их всемогущ. Они одобряют ход мира
и доброжелательно дирижируют им, всегда с небольшим запозданием,
а стало быть, безошибочно.
Прекрасен наш одноглазый король Гриб, наш король Карп, старейший карп мира,
какой когда-либо восседал на троне, с чешуей,
чуть поблескивающей, мощной, как панцирь, пуленепробиваемой.
Прекрасна королева Лягушка в подгнивших кожаных нарядах в
обтяжку, наша королева Осенний Лист, свернувшийся в слегка округлую форму,
как приличествует даме.
Прекрасен наш король Корень и королева Тыква, когда в праздник
возрождения являются нам вновь молодыми, под своими высокими
эмблемами, ибо солнце и месяц стоят над ними молчаливо на страже.
Прекрасен высохший Секс их почтенного деда, висящий в музее-
оранжерее, под опекой мудрого змея, сторожащего святую реликвию.
Прекрасны мы все, когда, бредя по колено в болотах, заново
животворящих землю, выкрикиваем возгласы на нашем прекрасном
языке. Наши кафтаны, крашенные в цвета короля и королевы, развеваются на ходу,
мы без страха ступаем по вылупленным глазам наших
предков, всплывающим то и дело на поверхность болот.
Мы не знаем, что такое голод, не знаем, что такое время, все уже
съедобно.
ОНИ ГОВОРИЛИ, УХОДЯ
Страшная это была зима.
В лесах, в местах былой охоты, смерть душила легким объятьем
еле держащихся на ногах кабанов, волков, лис.
Гибли на железнодорожных рельсах.
Зайцы подходили к поезду и, превозмогая страх, выпрашивали еду.
Вечерами видно было из лесной сторожки, как по ступеням зарев
заката величественно возносились в небо стада исхудавших косуль, с
трудом шевеливших легкими ногами. За ними шествовал низко склонивший голову старый слепой олень, с такой раскидистой короной,
что рога его распростирались от горизонта до горизонта.
Одни видели у него на лбу сияющий крест, другие — медленно
разгорающуюся утреннюю звезду.
ИГРЫ
Мы бросились оба одновременно к этой огромной кости, и, покуда он выгрызал мне щеку,
я давил изо всех сил на его песий хребет.
Подумать только, что он был мне верен столько лет, до самой
этой минуты.
Когда мне перевязали раны, я сел в рядах амфитеатра, где было
уже много других, забинтованных, как я; вот-вот должно было начаться представление.
Два актера в ритуальном танце имитировали нашу борьбу, и все
аплодировали, хотя бинты приглушали аплодисменты.
Неожиданно разразилась гроза, и одного из актеров убило молнией.
Потемнело и хлынул дождь.
Голос из громкоговорителей избавил нас от продолжения спектакля.
Мы заторопились домой, в страхе перед грабителями, которые
слоняются тут целыми бандами и безнаказанно чинят разбой.
* * *
Ночь не перебредешь, как воду, мрак — это твердая земля, которую надо пахать. С трудом ступаем шаг за шагом. Вдруг — гнездо и
пять бело-синих яичек, плоды звезд. Лоснящийся пот стекает по теплому стволу дерева.
Закричала ошалелая неясыть, как обездоленный, потерявший корону рогач. Неведомые большие птицы пролетают ночью через сад.
Тогда с ближних лугов, среди тумана, подымает голову аист со
сломанной ногой. Ощупывает клювом землю. Натыкается на брошенные детьми раздерганные венки из одуванчиков и трав. На одном из
них капля крови, нет, это ржавчина. И это не венок, а моток колючей
проволоки. На него упал, споткнувшись, местный дурачок, преследуемый детьми, прервавшими поспешную игру.
НЕБО КАК...
Небо как раскидистая яблоня. На ее зеленом лоне играют среди
листьев светлые младенцы, сыплют искрами цветы неоновых звезд, капли
зеркальной росы превращают дерево в поднебесный подсвечник.
Но одно дуновение ветра, и блестящая яблоня станет матовой,
младенцев покроет страшная седина, часы начнут бить со всех сторон горизонта,
и человек, стоящий в восхищении с обнаженной головой, снова
схватит лопату, чтобы дальше копать ров для незнакомых умерших.
СОСЕД
— А там кто живет? — спросила я нашего водопроводчика, кивнув на окно напротив,
свежепокрашенное, временами открытое, в котором, однако, никого никогда не было видно.
— Там — ответил водопроводчик, собираясь уже уходить — там
живет один еврей.
Ничего не добавил больше, никаких подробностей, которыми так
щедро сыпал, рассказывая о других жильцах.
И вот однажды в этом окне показался невидимый до того сосед.
Опираясь о подоконник, он смотрел вниз на улицу. Он был уже не
молод, нет, близок скорее к старости. Об этом свидетельствовал череп со лбом,
изрытым морщинами, и лысиной, слегка поблескивающей в свете звезд и уличного фонаря.
От этого человека, неожиданно появившегося в окне, било огромным одиночеством,
ощущение еще больше усиливала пустота кирпичной стены.
Человек этот мне кого-то напоминал. Да, никакого сомнения! Это
печальная, тяжелая голова моего поэта, стихи которого я переводила
с живой радостью и волнением в разные времена моей жизни! Это
голова Макса Жакоба последних лет, проведенных в монастыре Сен-
Бенуа-сюр-Луар, откуда французская полиция, работавшая на немцев,
забрала его прямо в гитлеровский лагерь Дранси.
УТРО
Он просыпается рано. Иногда так рано, что редкое полотно рассвета
еще не сгустилось в сверкающую световую материю.
Он смотрит на спящее семейство, и ему кажется, будто он видит
их в преисподней. Сон их тяжел, как машина, работающая во всю
мочь и без всякой цели.
Умывание в кухне — как ежедневное крещенье. Столярка и сени
пахнут опилками и клеем.
Интересно, в квартирах богачей легче забывается об адском пекле?
Бодрости придает ему птица, уже негромко щебечущая на ветке.
Мир складывается снова, с трудом и не сразу, как картинка из детских кубиков.
Взгляд его падает на топорный верстак, на
Выстраданные, живые стихи...
У женщины взгляд на несправедливость, насилие и зло — пронзительнее.
Прожигает насквозь.
Может, оттого что задумана природой (в отличие от мужчины) быть охранительницей всего живого...
Читаешь ли стихи Юлии Хартвиг, либо (не отстающие по степени воздействия) воспоминания Евгении Гинзбург —
ощущаешь по прочтении одинаковое чувство опустошающей немоты,
застыв в оцепенении от проглядывающей между строчек боли.
Спасибо, Тарина!