Заметка «Верочка. (маленькая повесть)» (страница 3 из 5)
Тип: Заметка
Раздел: Обо всем
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 144
Дата:

Верочка. (маленькая повесть)

привычно побежали слезы. Нос ее сразу покраснел.
— Мамочка! — закричала она, медленно и неуклюже передвигаясь к матери.— Любимая моя, золотая моя! Не плачь, не плачь, моя самая любимая, самая-самая, мамуленька моя! Пусть уж я одна у нас буду плакать! Чтоб никто, никто больше, а только я одна!..
Они обнялись и слились в один плачущий клубок, жалкий и трогательный одновременно. От двери тоже послышался печальный всхлип — там заплакала их тетка с лошадиными зубами. Очки у нее вовсе запотели. Я вжался в стул, не зная, что мне делать. Абажур оранжево плыл над столом, освещая эту минуту грусти и слез. Но, наконец, они оторвались Друг от друга, и мать, вытирая глаза, сказала:
— Прости нас, Алексей, за постыдную сцену. Иной раз и хочешь, а не можешь сдержать слезы. Все вспомнилось разом — и болезнь дочери, и смерть Льва Селивановича, и все, все. Не плачьте больше, Верочка, Дуся! Не нужно больше плакать... Надо занять нашего гостя.— Но настроение резко переменилось. Уже, видно, и самой Агнессе Павловне расхотелось вести светскую беседу, и Верочка настроилась на грустный лад.— Дружите, дружите, милые,— элегически говорила Агнесса Павловна.— Ты помогай ей, Алеша. Ведь она как училась? В постели, все больше романтические истории читала.— Она усмехнулась, как, наверное, ей казалось, с лукавинкой.— Я ведь и сама порой так замечтаюсь, так замечтаюсь, что покупатели недовольны бывают... Я кассиршей работаю, в аптеке. Боже, как прекрасно мечтать и думать о чем-то таком, хорошем...
Тут я скоро собрался домой, не слишком убедительно ссылаясь на уроки и какие-то дела.
— Ты заходи, заходи, помогай ей, Алеша,— с улыбкой упрашивала меня Агнесса Павловна.— Мы всегда будем рады тебе.
— Приходи, Алеша,— улыбалась и Верочка.— Хоть завтра, после уроков. Давай опять придем чай пить.
А костистая тетя Дуся обнажала в улыбке зубы свои и не то махала мне рукой, не то крестила на прощание.
Я быстро сбежал по лестнице и вырвался из подъезда. Воздух показался мне необыкновенно свежим после спертого, прокисшего духа той комнаты. Уже смеркалось. Дом зажигал окна, белел снежок, темнели кусты на газоне. Как хорошо было на земле! Я подумал, что меня уже давно ждут дома и я сделаю уроки, потом зайду на шестой этаж к соседу и приятелю Витьке — поменяться солдатиками, потом посмотрю телевизор... Нет, нет, есть еще нормальная жизнь на земле. И я опять несколько раз глубоко вздохнул.
- 4 -
Значит, ты все-таки с Бородавкой дружишь,— констатировал Серега Губенко, и во взгляде его, которым он одарил меня, был не только упрек, но и даже какое-то искреннее недоумение. — Зачем тебе Бородавка?
— Зачем, зачем,— огрызнулся я.— Чего ты привязался? Никто с ней не дружит. Ну, зашел один раз, так что, нельзя?
— Да нет,— пожал плечами Серега.— Только ведь она... У нее ведь эти, бородавки. И вообще рожа такая...
— Хватит! — сказал я вдруг твердо, памятуя о своем рыцарском достоинстве.— Что ты все: Бородавка, Бородавка! У нее и имя есть, между прочим.
Губенко уж совсем недоуменно на меня уставился.
— Ты что? — спросил он.— Совсем, что ли? Ну ладно, ну пусть Батистиха.— Он покрутил головой.— В хоккей с третьим «В» пойдешь играть?
Мне очень хотелось пойти, тем более что мне купили новые коньки, но я коротко отрезал:
— Нет, не пойду. Я занят.
И после уроков отправился к Бородавке пить чай. И потом эти заходы к ней стали частыми и обыденными.
Наверное, я преодолел какую-то преграду брезгливости, отвращения и теперь перестал видеть в ней только ее физическое уродство, но видел уже и больную, страдающую душу, полную самых необыкновенных превращений. Я стал привыкать к ее дому, к этой потребно пахнущей, убогой комнате, к скалящей зубы тетке и словоохотливой, возвышенно кокетливой Агнессе Павловне, Я приходил и все внимательней вглядывался в их утлый, непонятный мне мир, стараясь постичь его тайны.
Что была Агнесса Павловна? Да просто романтически настроенная кассирша аптеки, несчастная, измученная женщина. На руках у нее был больной ребенок, рано умер муж (я видел его фотокарточку: толстый, пучеглазый человек — Бородавка вся в него), и она все же нашла в себе силы продолжать жизнь. Только стронулось у нее что-то в голове и какие-то придуманные, несуществующие образы поселились там. Рыцари перемешались у нее с таблетками аспирина, гордый Ихтиандр соседствовал с необходимостью дотянуть на картошке до зарплаты, и прекрасная музыка Вивальди сливалась с горькими, одинокими ночами. Но она жила и заставляла жить других. Лексикон ее был необыкновенно преображен литературой того сорта, что стояла у нее на этажерке,— сказки, исторические романы... Но она читала и приучила к чтению Верочку. Она была безвкусна, но добра и нежна; ужасно болтлива, но терпелива и правдива...
Молчаливая, обнажающая лошадиные зубы в страшноватой подчас улыбке тетя Дуся оказалась созданием добрейшим и бесхитростным. Она была истинной приживалкой в старых, добрых традициях. Дуся состояла на учете в психо-неврологическом диспансере, и на работу ее не брали, но она получала пособие и где-то стирала белье, что-то штопала и себя прокормить могла. Любила она Агнессу Павловну и Верочку огромной, небывалой любовью, до страшного, до ужаса любила, но из-за своего скудоумия распорядиться этой любовью не умела и делала полные глупости: ущипнуть могла, язык противно высунуть, даже стукнуть, но все это от великой, немой любви. Я так думаю, что она и руку себе могла оттяпать топором, по локоть,— просто так: поглядите, поглядите, родные, как я вас люблю! Дуся смеялась, когда они смеялись, и плакала тоже вместе с ними, хотя порой, видимо, и не понимала, о чем этот смех или плач.
С Верочкой я проводил довольно много времени. Девочка она была дикая, непонятная мне тогда и очень больная. Она часто, спазматически дышала, потела, мгновенно уставала. У нее отекали руки и ноги, синело под глазами. По любой причине срывалась на слезы, на плач, на тихую истерику, но именно на тихую, ибо, как и мать, была тиха и добра. Непонятно, как в такой рыхлый, больной комочек вмещалось столько добра, правда, слезливого, но истинного. Она всегда очень горько переживала обиды, но не показывала этого, предпочитая тихо плакать. Лишенная обычных ребячьих контактов, общения, наедине с книжками, радиотарелкой и сумбурной матерью, что выдумывала она себе, какие картины рисовала в воображении? Вместе с Верочкой мы подолгу слушали по радио классическую музыку (песенки она не любила), и я изумлялся, как хорошо и много она ее знает. Она читала наизусть огромные отрывки из Пушкина, Лермонтова, Маяковского, и я приходил от того в восторг. Но рядом с этим она любила сладенькие, нравоучительные сказки с гадкими иллюстрациями: румяные мальчики и девочки с зализанными прическами вознаграждаются за добродетель добрыми феями с лицами лилипутов. И все это на неестественно зеленых лужайках под голубым небом. Она знала Бетховена, но не знала, сколько стоит сливочное мороженое, а что важнее было тогда — поди, разбери. Она действительно на вопрос «Кто ты?» всерьез могла ответить: «Я девочка!» — и только удивлялась, что же здесь смешного и странного.
Верочка читала мне свои стихи, где полянки рифмовались с санками и река с облаками. Она рассказывала мне какие-то вымученные, странные истории, выдуманные ею, про принцев и старших бухгалтеров, (а отец у нее был старшим бухгалтером). При этом она счастливо плакала. Но все это имело для меня свою особенную притягательность: ведь в том жестковато-решительном, румяно-здоровом мире детства, в котором я жил, ничего подобного быть не могло. Все это считалось чепухой, ерундой, даже пакостью какой-то...
— Знаешь, как страшно бывает, когда уплывешь далеко в море и уже берега не видно, и кругом только синяя вода и туман.
— А ты была на море? — подозрительно спрашивал я.
— Нет, не была. Но разве это обязательно? Какая разница, что не была? Ведь страшно, когда берега не видно, а кругом одна вода. Ведь главное, что страшно.
Была в ее словах магическая убедительность. Она и правда никуда не выходила — ни гулять, ни в кино, никуда.
— А тебе никогда не хочется погулять, побегать? — спрашивал я ее, не подозревая жестокости своих слов. — Ну, по комнате-то ты ходишь, почему не во дворе?
— Мне нельзя, — тихо отвечала она. — Вдруг кто-нибудь меня толкнет или ударит? — И она растягивала бледные тонкие губы в некрасивой улыбке, но уродства ее я уже почти не замечал.
— Ну, со мной никто не толкнет, — убеждал я.
— А вдруг ты сам нечаянно толкнешь? Вдруг? Я боюсь, Алеша! В мире так много злых людей, а я девочка, мне трудно будет защитить себя.
Потом приходила Агнесса Павловна и снимала свое старое пальто и смешную шляпку, состроив на лице понимающе-бодрую мину.
— Ну-с, — говорила она. — Будем пить чай!
И пылал оранжевый абажур, пили воду олени из озера на коврике, и молча обнажала зубы свои в улыбке добрая Дуся. Бежали дни, кончалась зима, и весна уже пела за окном веселыми птичьими голосами, стучала капелью и звенела тающим льдом.
- 5 -
А жизнь шла своим чередом. Каждый день мы приходили в школу, шумели, смеялись, получали пятерки и двойки. Мария Васильевна смотрела на нас добрыми глазами из-под очков и учила нас, и хвалила, и корила, и, в общем, мы росли, как росли и миллионы наших сверстников в этом огромном чудном мире. Но мой дружок Серега Губенко замыслил спасти меня от моего, страшного наваждения — дружбы с Верочкой Батистовой, с Бородавкой.
— Старик, — говорил он, покачивая крупной головой.— Ну чего ты туда пойдешь? Чего? Э-э-эх ты, а еще друг называется! Лучше давай набьем рожу Лютику из девятнадцатого дома. У него отец за границу ездит, у него жвачка есть и шариковые ручки. А мы отнимем. Пойдем?
Конечно, никого он бить не собирался и ничего отнимать бы не стал, но хоть этим ухарством он отчаянно пытался вовлечь меня в привычный круг интересов вольной, веселой жизни.
— Не пойду,— отвечал я и шел к Бородавке, слушал ее стишки и разговаривал на возвышенные темы.
Дома мои походы всячески одобряли, что, кстати, внушало мне некоторое недоверие. Ведь если взрослые так охотно тебя поддерживают, улыбаются, стало быть, что-то не так, что-то такое странное получается. Самой активной сторонницей моих новых интересов была бабушка.
— Это очень хорошо, что ты дружишь с Верочкой,— говорила она так рассудительно, что я морщился.— Она чудесно на тебя влияет. Ты вот и читать больше стал, а то раньше тебя со двора не дозовешься, от хоккея по телевизору не оторвешь. Она, видно, хорошая девочка. И маму я ее видела, очень милая, порядочная женщина.
Оно, конечно, Агнесса Павловна была милой и порядочной женщиной, но тогда это звучало для меня как-то очень пыльно, скучно и назидательно.
А однажды Губенко подошел ко мне на перемене, отвел в дальний угол коридора, к лестничной площадке, и строгим голосом с долей злейшей иронии сказал:
— Ну что, я кое-чего понял.
— Чего? — спросил я.
— Бородавка... то есть Батистиха, на физкультуру ходит?
— Нет, не ходит.
— А почему не ходит?
— Она же освобождена, она больная. Ты что?
— Освобождена? — Глаза его излучали максимум сарказма.— Больная, говоришь? Да-а... А я знаю, почему она не ходит на уроки физкультуры...— Он помедлил.
— Почему? — не выдержал я.— Ну почему?
— А у нее, —

Обсуждение
Комментариев нет