. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . …За здравье что ль, не то за упокой нам чокнуться?.. А лучше нам, друг мой, безмолвствовать и думать. Грустно это, но, кажется, прилично в наши лета.
И ветр и дождь всю ночь в окно стучат, колеблются таинственные тени, дрова, горя, бледнеют и трещат. И вновь встаёт забытый ряд видений… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
(Николай Огарёв. Сплин)
Анабиоз
Чувства спят в анабиозе, –
барабанит в стёкла дождь,
вязнет день в суровой прозе,
смысла в ней не разберёшь…
За окошком стонет ветер,
вяжет шарфик из листвы,
он простуженный, и бре́дит, –
будто злобный вопль совы
зависают звуки в полночь
между «до» и звонким «ля»,
значит ветру больно очень…
«Тише… – шепчут тополя,
сообща щадят бедняжку –
Не натужься…ляг, поспи...
хватит бегать нараспашку
мрачным гунном по степи».
Я под пледиком притихла, –
чхать на каверзный прогноз,
слушаю в томленьи Стинга:
заунывный «Де́зерт Ро́уз»…
Благодать — тепло и сладко!
Чай, конфеты с пралине́...
Карандаш в руке. Тетрадка, –
в ней наброски о весне.
Не до ветреных истерик, –
в тишине — так хорошо…
Чу! Но будто тать у две́ри?
Boyfriend-заинька пришёл...
Сразу радость и восторги, –
мне самум сдержать невмочь!
После потчует до зорьки
пахлавой восточной ночь…
Я похож на родильницу,
я готов скрежетать...
Проклинаю чернильницу
и чернильницы мать!
Па́тлы дыбом взлохмачены,
отупел, как овца, –
ах, все рифмы истрачены
до конца, до конца!
Мне, правда, нечего сказать сегодня, как всегда,
но этим не́ был я смущен, поверьте, никогда —
рожал словечки и слова, и рифмы к ним рожал,
и в жизнерадостных стихах, как жеребёнок, ржал.
Рифму, рифму! Иссякаю —
к рифме тему сам найду...
Ногти в бешенстве кусаю
и в бессильном трансе жду.
Иссяк. Что будет с моей популярностью?
Иссяк. Что будет с моим кошельком?
Назовет меня Пильский дешёвой бездарностью,
а Вакс Калошин — разбитым горшком...
Нет, не сдамся... Папа – мама,
дратва – жатва, кровь – любовь,
драма – рама – панорама,
бровь – свекровь – морковь... носки!