Предисловие: Не знаю, какая столица:
любая, где людям — не жить.
Девчонка, раскинувшись птицей,
детёныша учит ходить.
А где-то зелёные Альпы —
Альпийских бубенчиков звон...
Ребёнок растёт на асфальте
и будет жестоким — как он.
( Марина Цветаева. 1 июля 1940)
В лощине тёмной — меж скалистых гор,
за сотни вёрст до града Вифлеема,
не зная Библии, слагая злой фольклор,
селилось не́кое воинственное племя
забывших радости душевной доброты,
живущих под девизом: ЛГАТЬ учись! –
для них весо́м закон "мочить понты́",
не ввысь они глядели — только вниз...
Чура́ясь неприкрашенной огласки,
пристрастно охраняли свой предел,
на всех взирали гневно и с опа́ской:
не дай-то бог, чтоб кто-то их узрел!
Отвра́тна жизнь была…неинтересна,
и даже день их сердцу не был мил, –
искристой светлой радуги небесной
они не знали — только цвет чернил.
И чтоб со скукой смертной им бороться,
на свой манер корёжа "тишь да гладь",
познав ничтожность ю́доли сиротской,
сошлись в решеньи — будут воевать!
Звериной злостью закипа́ла атмосфера,
сочилась ядом так, что не вздохнуть, –
по изволению божко́в чернильной веры
упорно взращивалась варварская суть…
А где-то далеко, — над Вифлеемом,
лилово вспыхнула взошедшая звезда,
беззлобный люд слагал о ней поэмы,
послушно ждал пришествия Христа…
И лишь колония понурых отщепенцев
не знала про Евангельскую Весть —
Святаго Духа не узреть вполсердца,
Он будет тайным при́сно...ны́не...днесь.
|
Послесловие: * при́сно...ны́не...днесь (церк.-книжн.) — всегда...в настоящее время...сегодня
Владимир Высоцкий. Ошибка вышла
Я был и слаб и уязвим, дрожал всем существом своим,
кровоточи́л своим больным истерзанным нутром, –
и, словно в прошлом попурри, огромный лоб возник в двери
и озарился изнутри здоровым недобром.
Но властно дёрнулась рука: "Лежать лицом к стене!" –
И вот мне стали мять бока на липком топчане.
А самый главный -— сел за стол, вздохнул осатанело
и что-то на меня завёл, похожее на "дело".
Вот в пальцах цепких и худых смешно задергался кадык,
нажали в пах, потом — под дых, на печень-бедолагу.
Когда давили под ребро — как ёкало моё нутро!
И кровью ха́ркало перо в невинную бумагу.
В полубреду, в полупылу́ разделся донага́, –
в углу готовила иглу нестарая карга, –
и от корней волос до пят по телу ужас плёлся:
а вдруг уколом усыпят, чтоб сонный раскололся?!
Он, потрудясь над животом, сдавил мне череп, а потом
предплечья мне стянул жгутом и кро́ви ток прервал.
Я, было, взвизгнул, но замолк, сухие губы — на замок,
а он кряхтел, кривился, мок, — писа́л и ликовал.
Он в раж вошёл — знакомый раж, – но я как заору:
"Чего строчи́шь? А ну, пока́жь секретную муру!.."
Подручный – бывший психопат – связал мои запястья, –
тускнели, выложившись в ряд, орудия пристрастья.
Я тёрт и бит, и нравом крут, могу — вразнос, могу — враскрут, –
но тут смиря́т, но тут уймут — я ни́кну и скучаю.
Лежу я, голый как соко́л, а главный – шмыг да шмыг за стол –
всё что-то пишет в протокол, хоть я не отвечаю.
Нет, надо силы поберечь, а то ослаб, устал, –
ведь скоро пятки будут жечь, чтоб я захохотал,
держусь на нерве, начеку́, но чувствую отвратно, –
мне в горло сунули кишку — я выплюнул обратно.
Я взят в тиски, я в клещи взят — по мне елозят, егозят,
всё вызвать, выведать хотят, всё пробуют на ощупь.
Тут не пройдут и пять минут, как душу вынут, изомнут,
всю испоганят, изорвут, ужмут и прополощут.
"Дыши, дыши поглубже ртом! Да выдохни, – умрёшь!"
"У вас тут выдохни — потом навряд ли и вздохнёшь!"
Во весь свой пересохший рот я скалюсь: "Ну, порядки!
Со мною номер не пройдёт, товарищи-ребятки!"
Убрали свет и дали газ, доска какая-то зажглась, –
и гноем брызнуло из глаз, и булькнула трахея.
И он зверел, входил в экстаз, приволокли зачем-то таз...
Я видел это как-то раз — фильм в качестве трофея.
Ко мне заходят со спины и делают укол...
"Колите, сукины сыны́, но дайте протокол!"
Я даже на колени встал, я к та́зу лбом прижался;
я требовал и угрожал, молил и унижался.
Но туже затянули жгут, вон вижу я — спиртовку жгут,
всё рыжую чертовку ждут с волосяным кнутом.
Где-где, а тут своё возьмут! А я гадаю, старый шут:
когда же раскалённый прут — сейчас или потом?
Шаба́ш кали́лся и лысел, пот лился горячо, –
раздался звон — и ворон сел на белое плечо.
И ворон крикнул: "Nеvеrmоrе!" – проворен он и прыток, –
напоминает: прямо в морг выходит зал для пыток.
Я слабо поднимаю хвост, хотя для них я глуп и прост:
"Эй! За пристрастный ваш допрос придётся отвечать!
Вы, как вас там по именам, – вернулись к старым временам!
Но протокол допроса нам обязаны давать!"
И я через плечо кошу́ на писанину ту:
"Я это вам не подпишу, покуда не прочту!"
Мне чья-то жёлтая спина ответила бесстрастно:
"А ваша подпись не нужна — нам без неё всё ясно".
"Сестрёнка, милая, не трусь — я не смолчу, я не утрусь,
от протокола отопрусь при встрече с адвокатом!
Я ничего им не сказал, ни на кого не показал, –
скажите всем, кого я знал: я им остался братом!"
Он молвил, подведя черту: "Читай, мол, и остынь!"
Я впился в писанину ту, а там — одна латынь...
В глазах — круги, в мозгу — нули, – проклятый страх, исчезни:
они же просто завели историю болезни!
(1975)
|