имеет шанс для жизни уже в другом, не в телесном (земном) виде, а в виде небесном (духовном), ибо пропуском в иной мир в ином виде служит не пустое Я, а Я особенное. То есть, он или она, находясь в сознании перед смертью (в старости) и в момент смерти переходит не формально, но содержательно, особенным сознанием в иной мир. Что может воспрепятствовать такому переходу? Разумеется, соблазн, который родился с человеком еще в детстве. Соблазн – это напоминание человеку о том, что он несовершенен, что он смертен. На что тогда настраивает соблазн? На то, чтобы человек довольствовался тем, что он есть, что ему дано? Нет, на то, чтобы он не довольствовался самим собой, а взял то, что ему не дано, но дано другому. Но разве соблазненный знает то, что ему дано? Он знает и знает только абстрактно не то, что ему дано, но то, чего у него нет, но есть у других.
Сущность соблазна заключается в отождествлении себя с тем, что тобой не является, в идентификации себя не с собой, но с другим или тем, что не есть само по себе, но имеет место быть как вещь. Соблазненный соблазняется как ребенок вещами. И еще с детства ребенок соблазняется взрослым, желанием быть таким же самостоятельным, каким является взрослый при сравнении с ним. Если так понимать детский соблазн, то с Толстым можно согласиться, - детские соблазны как само детство есть такая болезнь, от которой излечивает время, но только при условии появления сознания и тем более сознания самого сознания у повзрослевшего ребенка, у совершеннолетнего.
К сожалению, взрослые соблазны неизлечимы в том смысле, что они тогда покидают человека, когда у него уже нет никаких желаний. Когда это бывает и у кого? После смерти у трупа, который уже не кто, а то, что осталось от того, кто еще недавно был кем-то и соблазнялся чем-то и кем-то.
К Фейербаху. Читал «Писатель и человек» Людвига Фейербаха. Нашел у него сравнение поэзии с жизнью и философии с книгой. И, действительно, поэзия занята описанием, живописанием единичного, отдельно взятого, например, дерева, ищет и находит в нем как в единстве множество сторон, из которых оно состоит. Тогда как философия берется за многое и в нем пробует найти и при удаче с помощью системы понятий находит единство как связь много (листов), прошитого одной нитью повествования в книге с заложенным листом как одной из сторон, из которых как из листьев сложено дерево.
К Толстому. В дневнике Льва Толстого от 3 февраля 1870 г. прочитал следующее:
«Система, философская система, кроме ошибок мышления, несет в себе ошибки системы.
В какую форму ни укладывай свои мысли, для того, кто действительно поймет их, мысли эти будут выражением только нового миросозерцания философа.
Для того, чтобы сказать понятно то, что имеешь сказать, говори искренно, а чтобы говорить искренно, говори так, как мысль приходила тебе.
Даже у больших мыслителей, оставивших системы, читатель, для того чтобы ассимилировать себе существенное писателя, с трудом разрывает систему и разорванные куски, относя их к человеку, берет себе.
Таков Платон, Декарт, Спиноза, Кант. Шопенгауэр говорит, что его система есть круг (он говорит свод), чтобы понять который надо пройти его несколько раз.
У слабых мыслителей, Гегель, Cousin, разорвав систему, приходишь в непосредственное сношение с пустым человеком, от которого нечего взять.
Толпа же любит систему. Толпа хочет поймать всю истину, и так как не может понять ее, то охотно верит.
Гете говорит: истина противна, заблуждение привлекательно, потому что истина представляет нас самим себе ограниченными, а заблуждение всемогущими. Кроме того, истина противна, потому что она отрывочна, непонятна, а заблуждение – связано и последовательно».
Что можно сказать о прочитанном? В последнем абзаце Лев Толстой, вспоминая слова Гете, рассуждает об истине и лжи (заблуждении) вроде своего современника, английского метафизика Фрэнсиса Брэдли. Но к этому рассуждению мы еще вернемся, а пока разберем само начало заметки писателя. Толстой находит ошибке не только в мысли как части, но и в самой системе мыслей как частей целого. Значит. есть не только частичная, отдельно взятая, единичная ошибка, одна ошибка, но есть и системная ошибка как ошибка в связи мыслей. Это ошибка в том, что они неправильно связаны, сотканы. Это уже не ошибка невежды, не ошибка в знании, но ошибка философа, философская ошибка, ошибка в мышлении, то есть, в последовательности мыслей, в их следовании, в направлении и в цели, в самой идее. Так можно понять Толстого. Далее он пишет о том, как мысли не складывай, не укладывай в систему, не выкладывай в логический ряд, построение, строение, здание мысли, от этого занятия ты не станешь умнее самого себя. твое занятие есть выражение, явление, обнаружение, показ, представление, сцена, сюжет того, что ты думаешь, а не того, что ты думаешь, что думаешь. Ты никак не сможешь спрятать то, что ты думаешь о том, что думаешь, то, что ты действительно подумал, В этом мышлении есть нечто объективно существующее в выражении, то, как сказалось то, что ты подумал, оно дошло до слова, до публичного осознания.
Здесь Толстой советует мыслящему понять то, что он намыслил, надумал. Не обманывай себя, а чтобы не обмануться представь то, что ты подумал, как ты думал и надумал, задуматься над происхождением своей мысли, над тем, как у тебя получилось, вышло подумать. Ясность того, что мыслишь, зависит от того, как ты мыслишь. Поэтому чтобы понять что ты подумал, определи, как ты думал об этом, как ты к этой мысли пришел, что явилось причиной ее появления на свет, на каких условиях она возникла и к чему она может привести тебя, каковы ее последствия, за что тебе отвечать.
Следующий фрагмент письма Толстого касается уже не творения своих мыслей, а употребления чужих мыслей на пользу себе. Это дидактическая прагмема мысли Толстого. Чтобы поиметь философскую систему, получить с нее прибыток, ее, согласно Толстому, следует сломать, разломать на части. То есть, Толстой, ничтоже сумнешеся, толкует философскую систему как орех, который ему, как умному (ментальному) грызуну, следует разгрызть как скорлупу, чтобы извлечь из нее «рациональное зерно», как он пишет, «существенное писателя», замысел автора, философскую идею системы мысли. В этом весь Толстой как моралист и морализатор. Его стратегия обращения с философией насквозь идеологична. Ему не хватает творческого ума самому создать такого рода систему, но вполне хватает рассудка разбить систему мысли в самом слабом ее месте в идее, ибо воплощение этой идеи в качестве системы держится на слабой связи идиллии, то есть, представлении отражения отражаемым.
Первородным грехом творцов систем мысли является то, что они увлекаются, соблазняются тем, что у них есть в мыслях. Так что у них есть в мыслях? Сами мысли, не реальное, а выдуманное, извлеченное из самой мысли, которым они подменяют реальное, представляя в качестве наиреального, сверхреального, сюрреального. Так вот это надуманное, спекулятивно, отражательно представленное, выдуманное Толстой как писатель, выдумщик и рассказчик, выразитель своих фантазий (представлений) пробует употребить по назначению, - извлечь и использовать так, как ему заблагорассудиться по сюжету. Философская идея, на которой держится система мысли, вокруг которой она вертится понятием, понимая саму себя, служит для Толстого замыслом, которым он может повлиять на публику, заставить ее при достаточном авторском умении искру замысла разжечь в пламя воображения читателя, увлекая его своим сюжетным построением замка на бумаге строить воздушные замки уже в своем сознании. Так с помощью рассказа можно управиться с сознанием читателя, навязать ему такую мораль, какую исповедуем сам автор, занятый внушением и самовнушением, ибо внушает он прописные истины только тем, кто ему подражает и является его подставкой.
Толстой считает большим мыслителем лишь такого мыслителя, который из своей философской системы делает круг, свод, по которому заставляет бегать, чтобы в него вчитаться и вписаться. Тот, кто впишется в такой круг, как белка в колесо в своем беге, тот только способен его понять, понять свое место в круге. Каково же место мыслящего в философской системе? Это место смены мест на одном месте, что следует понимать как единство понимания в множестве знания.
Георгу Гегелю и его подражателю Виктору Кузену, своему старшему современнику, Толстой отказывает в признании большими мыслителями, ибо у них есть системы мысли. Есть сама связь, но это связь самой связи при пустоте, отсутствии того, ради чего она творится, - мысли. Выходит, эти философы есть философы системы не мысли, но безмыслия. В своем ошибочном суждении о Гегеле Толстой тысячу раз не прав, но он прав в другом. В чем же? В том, что он заметил, как Гегель смог системой задушить собственную мысль, точнее, сама система, одержимость, соблазн ее построения заставил подверстать живые мысли, которые бродили у него на уме, под саму систему, умертвить их. Так система Гегеля стала памятником его мыслей, гробом, в котором он похоронил их.
Наконец, последний фрагмент записки Толстого посвящен популярному восприятию философских систем, их вульгарному употреблению в качестве идеологического продукта. Целью употребления обывателем системы мысли является «доение» истины. Как так ее «поиметь», чтобы она пригодилась в хозяйстве. Раз-так, через корягу, не получается. Почему? Потому что истину нельзя схватить за удобное, мягкое место. Она ведь не локализуется. У истины нет частей. Ловится только часть истины, то есть, ложь. Именно ложь удобна, схватывается «рукоблудным», заблуждающимся умом обывателя, который, когда думает, то знает, чем занять свои руки, ведь думает, «имеет» он руками, ибо все делает ими. Такого, вульгарного человека можно обмануть, ибо ему некогда думать, - работать надо. Интеллигента трудно обмануть, ибо вся его работа заключается в том, чтобы обманывать тех, кому некогда думать. Следует подождать немножко момента, случая, когда интеллигент сам себя обманет. Кто всех обманывает, тот не может не обмануть себя, входя в состав всех. Ложь есть часть истины. В каждой лжи есть своя правда, истина. В том то и дело, что своя, лживая, то есть, истина лжи, что она ложь, а не истина. Поэтому интеллигенту как профессиональному болтуну доступна не истина истины и лжи, но только истина лжи. Обыватели любят системы. Они и составляются в системы властителями дум обывателей. Но они, о, ужас как ненавидят истину, им правда глаза колет.
С точки зрения Толстого, как и Брэдли вместе с Тютчевым, умом истину не понять, в нее можно только верить. Так для Тютчева. истиной стала Россия, на которую он пробовал как дипломат смотреть со стороны враждебной ей Европы. На европейский взгляд ее необъятность не измерить аршином рассудка. Поэтому в ней есть особенная стать. В России ее особенность настолько универсальная, всеобщая, что узкий рассудок, характерный для
Реклама Праздники |