Телевизор абсолютно не подавал признаков жизни. Граммофон позволил лейтенанту Хвостову с натугой провернуть свою ручку, страшно и неоднозначно заскрипел, чем привёл Хвостова в натуральнейший конфуз. Иных звуков от граммофона добиться не удалось, так как у него напрочь отсутствовала труба, а у самого Петрова — граммофонные пластинки.
Оставался радиоприёмник. Он был стар, сипл и у него были сколоты ручки настройки и громкости. Сержант Бубенцов, цапнув ворчливо бубнящий радиоприёмник толстыми пальцами, повертел его в руке и так и сяк, и с сомнением оглянулся на коллегу, в смущении отступившего от граммофона. В ответ на немой вопрос в глазах сержанта, Хвостов лишь недоумённо пожал плечами.
Не найдя переключателя, Бубенцов, сдвинул шапку с блестящей кокардой набекрень и приставил приёмник к уху. Тот тихо потрескивал в руке сержанта и приглушённо переговаривался мужскими голосами какой-то полуночной аналитической радиопрограммы.
— А громче как? — уточнил сержант.
— А никак, тварищ сержант, — развёл руками Петров, — Сломато оно!
Петров стоял у окна с высунутой в форточку рукой с тлеющей папиросой и заговорщицки подмигивал Мухиным, повиснувшим в дверном проёме.
Не обнаружив явных доказательств дебоша в комнате Петрова, сержант Бубенцов для профилактики, вынес предупреждение сначала ухмыляющемуся Петрову, а потом и начавшим возмущаться Мухиным — за ложный вызов. Глубоко оскорблённые Мухины скрылись за своею дверью и шёпотом скандалили друг с другом. Петров лично проводил наряд полиции до дверей коммуналки, а затем понуро вернулся к себе в комнату.
Праздник был испорчен. Петров, сопя, погрозил кулаком в стену Мухиным, погладил печь по белому боку, выключил свет и уселся в полуразвалившееся кресло. Он слушал бормочущий шелест радио и смотрел в окно. В свете фонаря, на ветру плясали ветви деревьев, раскидывая по стенам комнаты шевелящуюся сеть теней. С той ночи печь замолчала, — ни романсов, ни застолий, лишь отчётливый ежечасный бой настенных часов гулким эхом расходился по её нутру и играл на нервах Мухиных.
Терпение многострадальны жильцов из комнаты за номер семь таяло, как мартовский снег, и мироздание, сжалившись над ними, в один из дней позвонило и голосом сестры госпожи Мухиной сообщило прискорбную весть о скоропостижной кончине дорогой тётушки. В тот же вечер на семейном совете четы Мухиных было решено вселиться в тёткину квартиру, не дожидаясь оформления наследства.
В день отъезда Мухиных, соседи наблюдали из окон истеричную погрузку вещей в грузовики, словно в город должна была вступить армия захватчиков, и всё дивились, откуда столько добра с пятнадцати метров? Съезжая, Мухины, сняли с полов линолеум, отсоединили и увязали плинтуса и карнизы под гардины, и даже открутили почтовый ящик, и теперь в парадной пустым прямоугольником светлело не закрашенное пятно. Квартира за номером семь осталась пуста и необитаема.
Петров отмечал миграцию Мухиных три дня и всё ждал, когда печь заговорит. Но чертовка молчала и даже ежечасным боем старинных часов не подавала признаков жизни. Порой Петрова посещали сомнения, уж не сломалась ли? Запоёт ли? Вдруг Мухины со своей стороны стены в ней чего-то выломали? Вон сколько всего увезли. Но гнал, как мог, от себя сии мрачные мысли.
На четвёртую ночь Петров решил лампы не зажигать. Свет от уличных фонарей прокрадывался через прямоугольник окна и рассеивался по комнате, делая её незнакомой. В гулкой тишине спящего города, падал крупными хлопьями снег. Радио на столе прошамкало голосом далёкого диктора, что-то о надвигающейся оттепели и пропикало полночь.
Петров сидел на кортах возле открытой топки, задумчиво курил, стряхивая в неё пепел, когда из печи приглушённо донёсся мягкий струнный перебор и приятный мужской голос, начал красиво выводить:
«Ясны очи, чёрны очи,
Мне вас боле не видать...»
Петров со счастливой улыбкой упёрся лбом в стенку печи, прикрыл глаза, и хриплым полушёпотом подхватил:
«Мне в приятном мраке ночи
Огневых не целовать»...
[1] «Toute la vie est la lutte» — Вся жизнь — борьба.






