С утра день был таким … таким – распахнутым, просторным и широким!..
Небо синело себе тихо, чуть подкрашенное лёгкими лебяжьими перьями облачков. Как в кино, прямо. Или – как в детстве, когда ты проснулся, а мама ещё и не сказала: «Сыно-о-ок, вста-а-ай!..» - потому что она сама спит ещё. А ты за окно глянул. Там вот так вот хорошо: ничего, кроме неба, не видно. И небо – хорошее. Даже в детский сад захотелось…
И послушным быть хочется, чтобы все тебя любили и по голове гладили, по шёлковым волосам.
А потом день начался, и небо тихо стало капризничать. Пуховые комья растеклись, стали и не такими уж белыми, заполонив собою всю синеву. Постепенно белёсость становилась всё грязнее и грязнее, пока совсем не превратилась в застиранную простыню, к которой даже прикоснуться брезгливо.
И душно везде. Даже то, что было всегда милым и привычным, становится безрадостным, тяжёлым и больным каким-то. И нет ни в чём синевы лучезарной, которая совсем ещё недавно к хорошей жизни звала. Одна только печаль, становящаяся ещё горше от того, что всё же понятно…
Лёва, когда с вокзала к дому ехал, небо синим было. Таким вот, словно в детстве… И к дому когда своему № 6 подходил – тоже. И в подъезде оно синеть продолжало. А длинные лучи солнечные пронзали пыль на стёклах оконных, превращая её в ладан церковный, когда из купола свет столбом, и в столбе том дым изгибает стебли свои причудливые, то свивая их в кущи райские, то в лики невозможной красоты. А душа тихо ликовать начинает. Не ликовать даже, а словно бы воздухом наполняться, чистым да синим, похожим на небо за окном.
Лифта дожидаться не стал, а полетел на свой шестой этаж, будто бы оставляя позади шесть лет, что прожил в колонии. И с каждым этажом даже легче бежать было. И память проглатывала , мельча и превращая в мусор, эти шесть последних лет.
Драку ту самую, когда Стасик напился даже быстрее чем обычно и цепляться ко всем ещё в кафе стал. А когда Лёва с Ленкой на улицу вышли, Стасика эти трое уже добивали. Ногами. Лёва только успел Леночку отодвинуть в сторону и прыгнул, как с обрыва в реку. Сразу ударил того, который был ближе. Тот упал, а что он о бордюр головой ударился, Лёва уже не видел, потому что его тоже свалили, и он только животом на Стасика наползал и голову его под себя прятал. И думал лишь об одном тогда: «Только бы по голове не били… только бы не по голове…»
Стасик выжил. И Лёва – тоже. А тот, первый, от которого Лёва Стасика спасал, уже в больнице умер.
Ленка на суде рядом со Стасиком в зале сидела и всё время плакала и носом шмыгала. Лёве даже стыдно на неё смотреть было, потому что нос у неё распух и стал красным. Она его всё время платком вытирала.
И потом уже, когда со Стасиком они вдвоём к нему в колонию на свидание два раза приезжали, она так же вот плакала. И опять нос красный вытирала.
Перед дверью своей Лёва только на секундочку остановился, чтобы дух перевести, и в окно глянул, неба за которым уже не было, словно пыль на стёклах подъездных окон стала ещё гуще. Или будто кто-то снаружи завесил их грязными простынями, нестираными, в разводах.
Лёва кнопку звонка нажал. И держал долго – долго, пока за дверью не услышал шаги…
… Вот сейчас она ка-а-ак распахнёт дверь, ка-а-ак увидит его да ка-а-ак закричит: «Лё-ё-ёвчик!..»
… Но дверь, почему-то, открыл Стасик. Только в первый миг Лёва как бы смутился чуточку, а потом разулыбался другу старинному своему, ещё школьному, от уха до уха. Ещё подумал: «Вот как хорошо! И звонить ему не надо, чтобы приходил!..»
А Стасик не улыбался, а как-то даже и растерялся, кажется, словно и не ожидал, что Лёву так быстро выпустят. Тогда и он тоже улыбаться перестал, а оглядел Стасика с ног до головы. Тот стоял перед другом в старой Лёвиной толстовке, такой же застиранной, как небо за окном, и в Лёвиных же тапочках…
Из-за плеча его выглядывала Ленка и собиралась заплакать…
|