от автора: каждый из «набросков» в отдельности был опубликован осенью 2022 года; они составили сборник «Наброски к ненаписанному». Данный текст – объединение этих кусков в единое «нечто».
1
проснуться, попытки, жизнь; и здесь, в ярком подземелье циклопического вокзала, меня впервые вышибло внезапно из сомнамбулии рутинного коловращения жизнедеятельности и мыслепорождения; мыслепорождения? мы – слепорожденные; мы – кем-то – слепо рожденные для мук; тут киоски, радужный мусор газет и журналов, моя бородка a-la Наполеон III в зеркале стекла, и я вчуже осознаю вдруг, что хорош весьма; неестественно жизнеподобные пауки фосфорической бижутерии – лазурный пигмент Гиндукуша, красный карбункул, как давешний кошмар – три девицы в багряном под окном; пол, выложенный плиткой, скользкие квадраты, упоительные, словно плавный лед; я поднялся наверх – пляшущий светлый вечер в синих окнах; проснуться, попытки, жизнь; клинопись волокон, что испещряют внутреннюю кривизну глаза; я помню эти страшные, увиденные когда-то во сне гравюры с шарообразными шумерскими головами-эмотиконами, их изломанные улыбки, сухо растрескивающееся чернильными змеями – до последнего дна реальности – меловое полотно фона; проснуться, попытки, жизнь; лейденская банка гневного мозга разряжается молнией; тяжесть гнетущая растворяется в воде просветления; истинно ли, будто некто советовал оплотнять летучее и возгонять твердое? и вот поучение, его я услышу, а может, уже слышал некогда: левитация – ниспадающая, с опорой на диамантовую пустоту; о, этот кунстштюк наличной Вселенной!
2
а фокус, помимо прочего, заключается в следующем: достичь Луны невозможно, как быстро и сколь длительно ни лети; нет, повторяет доктор, мой собеседник – а я, стоя у полуночного окна, глубокомысленно-рассеянно рассматриваю сетчатокрылую мошку (chrysoperla carnea), изящную, как миниатюрная изумрудная Эйфелева башня, мембраны крыльев на обратной поверхности стекла, бронзово полуосвещенного изнутри комнаты, – речь вовсе не о пресловутом мондиалистском заговоре; но корабли людей, вне всякого сомнения, швартовались у одного из небольших островов или архипелагов атмосферного океана, из тех, что не слишком отдалены от Земли; они, корабли, даже не пересекли черту, отграничивающую отмель внутреннего моря, примыкающего к Земле, от собственно акватической стихии неба; это сходно с тем, как если бы ты начал считать и досчитал до первого алефа, до простой натуральной бесконечности, однако ни на иоту не приблизился к старшему алефу, к бесконечности континуума; это, добавлю, точь-в-точь, будто ты плывешь во тьме, в антрацитовой воде – на горящий холодным светом маяк, но он отдаляется от тебя, становясь в то же время, непонятным образом, все отчетливей и крупнее, и плыть еще целую безнадежную вечность, разрастающуюся, словно пузырь инфляционной Вселенной; это, наконец, подобно тому, как мужчина, согласно теориям непогрешимых психологов, жаждет вернуться в материнскую утробу; вгрызаясь жвалами челюстей и жалом языка в жгучую рыхлость женского чувствилища, он рвется в чрево, но блаженная невесомость матки мнится ему все недостижимее – доктор говорит спокойно, удобно расположившись в кресле, иногда стряхивая пепел сигареты – он искрит магматически – в круглую пепельницу, сжатую в правой руке; и я чувствую вибрирующую волну; это приятно свербят, возбуждаемые приливными силами новолуния, многочисленные нарывы и гнойники – ими покрыто мое тело
3
«ибо тому, что началось радостью, радостью предначертано и завершиться» – подытоживающая сентенция, пробормотанная губами сна; я, родив легкий щелчок, пузырьком извергаюсь из этих сумеречных губ; там, во сне, имел состояться важнейший разговор с графологом; ценно заметить, что в его гороскопе Солнце – в знаке Девы, у меня же – в знаке противостоящем, в Рыбах; а до этого мы переговаривались, возвращаясь с охоты, вот его собака и радужно-зеленый тетерев
костяк шедевра уж выстроен, одет кое-где мясом, но еще предстоит тщательно отделать покрывало – панбархат кожи
я ввинчивался постепенно в толщу утреннего света; нежданно празднично-ясная погода, кухня – одинокий и запущенный ныне домашний алтарь с четырьмя обугленными конфорками, пятна рыжего жира; твердо-голубой парчовый кусок ландшафта в окне; я желал бы, чтобы окно было высоким и стрельчатым, как остры солено-пламенные арки органной музыки, однако четвероугольник проема неумолимо горизонтален и устойчив; в интервале между намеренно дирижерским жестом отдергивания занавески и субботним священнодействием, когда чуть подплавленное масло упруго-податливыми слайдами переходит, покинув запотевший параллелепипед пачки, на зеркало ножа, кладется на эллиптические мягкие хлебцы, к нему тут же вкрадчиво льнут прохладные лопасти сыра, затем роскошь глазуньи, терпкая сладость кофе, – я успел вспомнить, как вечером несся в такси, в темноте играло радио; мне представилось, что гном или гомункул, прячущийся в ларце, выпевает гнусавым режущим голосом бесконечное заклинание; проезжаем площадь, на огромном, подсвеченном стерильной мертвенностью билборде – голова манекенщицы, она броско, но с достаточным вкусом и искусством визажирована, к припухлому рту приложен палец с ногтем свекольного оттенка: повеление к молчанию
а к ночи, когда поднимется ветер и на крыше что-то заплачет, я выпью вина, черного, как закат; слюна станет тягучей и фиолетовой, и мне, возможно, явится кто-то из богов и богинь Египта в образе двух огненных полотен, багрового и купоросно-синего, полурастворенных в золоте; мы будем беседовать о моих Ка и Ба; да, так, это единственно важное дело
4
«шумыш, шумыш, шумел камыш», – шумеры пели марш; и, voila, жизнь разоблачилась; сколь она скудно-минималистична, но, в одночасье, обильна, подобно той умопостигаемой Персии, где паллидные сухие озера безумия не враждуют с жирной сочностью песков, перемежаясь, вдобавок, взмывающими ввысь колоннами славы, столпами света неизреченного; а перед самым пробуждением на миг ты увидел себя и ту миниатюрную, волнующе-зрелую преподавательницу с короткой стрижкой, с пергаментно-подтянутым лицом и большими рыбьими глазами; обнаженные, катались в блаженном снегу, это, как раз, в то мгновение, когда утром мерзлый дождь перешел, наконец, в мягкий снегопад; ты проезжаешь перекрестки, сдавленный справа и слева соседями-пассажирами, утонув усталым взглядом в вечернем движущемся-неподвижном окне; ряды морковно-желтых, иногда синих светильников перпендикулярных улиц, чудовищно упорядоченные, надвигаются, описывая секторы, неотвратимо карающие секиры-маятники из новелл Эдгара По, правда, горизонтальные; они разрывают твое горло – и вновь удаляются; смутно ты чувствуешь, что эти линии из светящихся сфер, перпендикулярные движению – застывшие вселенные бытия Вечного Теперь, nunc stans каждого твоего момента; воспоминание, начальная школа, мать, отец, книжный магазин, лоснящийся, белый, как больница, мрамор сталинского ампира; пачка открыток с фантастической живописью, ландшафты невозможно далеких и прекрасных планет, там, где зеленая звезда Фомальгаут заливает зловеще-золотым ледяным сиянием искривленные контрфорсы скал, похожие на тентакулу Антарктиды, ту, что лижет Патагонию; нет, родители остались, да, остались, только в свернутом образе, как намек, иероглиф, напоминающий электронный спиральный знак собаки – в неуничтожимой реке твоего сознания, и этого вполне достаточно для сохранения; это и есть их кости для воскресения; память – Ноев ковчег беспомощных тварей; пусть ныне ты – лишь мыслящий кадавр
5
и в очередной раз, вероятно, четвертый, но теперь-то уж абсолютно неоспоримо, я удостоверился в том, что светильники потушены, – я ведь не склонен безоговорочно соглашаться с подлинностью единожды увиденного, и даже одного резервного осмотра предмета не всегда довольно, – я, как всегда, подумал, что в подобных случаях мать иронически кивала: «это шизофрения», или: «это паранойя»; холодный туалет, темное окно; на работу я приехал рано, чтобы в одиночестве успеть разгрести кое-какие завалы; «шизофрения», то бишь, расколотый ум; в некоем неопределенном, без обозначения количества лет, детском возрасте одной из замусоленных мной почти до смерти книг стал словарь иностранных слов, карманный спичечный коробок оттенка хаки, с глинистой желтизной состарившихся страниц, всегда манившей меня в книгах особой герметичностью содержания; детская навязчивая мечта – измыслить язык, еще более благозвучный, нежели латынь и греческий; и отчаяние от невозможности совершенства; римские слова тверды и выпуклы, как гладкий барельеф или блестящая глазурь, дельфины, они невесомо пустотелы и металлически резонируют; эллинские же – пряны и змеевидны, выемчаты, будто рюмка или женский изгиб, нежно-лохматы и ускользают в зияния
а сюда меня вытащил мочевой пузырь, розовая планета утробного космоса, дышащая циклами сжатия и расширения; он властно заявил свои права горьким жжением; здесь, в туалете – известковое утреннее освещение, вязкое и сонное, пронзительно-неощутимо свистящее и поющее в ушах; сизая чернота снаружи, она служит амальгамой для зеркала окна, отражающего мою фигуру, весьма корпулентную, изъясняясь благожелательно, а попросту сказать – жирную; в моем отзеркаленном теле сквозят огненные потроха города, намеком на позвоночник тлеют ярусы кровавых глазков башни ретранслятора; тенью прошелестела и растаяла в уме индийская легенда о мудреце, проглоченном младенцем, та самая, где ребенком оказалось Божество; риши обнаружил в его чреве вселенную; утро, день, вечер; и я уже еду домой; зернистый свет – мельчайшие капли ледяного тумана на стекле структурируют мягкие пятна света радужными пупырышками, или, напротив, свет вычленяет орнамент вещественного, кто знает; быть может, вот замысел творца: наши тела станут изящными – более стройными, чем линии эстампов, украшавших в баснословные времена первопечатные книги-инкунабулы, бесценные венецианские альдины; меня, признаюсь, все же, клонит в сон; и, наконец, – я люблю разговаривать сам с собой, с кем же еще? но отчего мне никогда не отвечают?
| Помогли сайту Реклама Праздники |