Немеркнущая звезда. Часть перваярот, запалил её спичкой с торца и, зажмуря глаза как маленький, со всей силы лёгких жадно вдохнул белый дым в себя, желаннее и слаще которого в тот момент ничего для него, казалось, и не было.
Дым папиросы нежной тёплой примочкой обволакивал ему нутро, сжимал и лечил сосуды и нервы, до предела с утра измотанные. С непривычки у него закружилась как у пьяного голова, стали дрожать и подкашиваться сделавшиеся ватными ноги. И мурашки пошли по спине, и тело расслабилось и обмякло. Это кислота никотиновая, чёрная как смола, рот и горло, и организм его ядовитостью своей испоганила. А он всё вдыхал и вдыхал в себя едкий табачный дым - глубоко, остервенело, жадно! И всё равно никак не мог успокоиться и им как следует надышаться…
Когда к остановке подъехал 104 автобус, который должен был отвезти его назад к метро, у отца Вадика торчало в пачке меньше половины гильз. Другие - опустошёнными - валялись уже на дне мусорной урны…
У метро “Филёвский парк” он докурил оставшиеся, после чего - тут же - купил себе ещё пару пачек “Севера”. Приехав на Павелецкий вокзал и заняв там очередь за билетами, он то и дело выскакивал потом на улицу - и всё курил и курил беспрестанно, и никак не мог накуриться всласть: всё ему было мало, всё горела и стенала его душа - просила, требовала себе лекарства…
65
Всю обратную дорогу из Кунцево на вокзал Сергей Дмитриевич не находил себе места: мучился, бедолага, нервно головою тряс, раз за разом тихо стонал и корчился как от зубной боли, и на каждой автобусной остановке или попутной станции метро начинал непроизвольно дёргаться и суетиться. Всё порывался выскочить и вернуться назад - забрать домой сына… Но что-то удерживало его от такого крайнего шага, в последний момент останавливало и осаживало, не позволяя нарушить в тот день естественного хода событий.
Школа ему не понравилась - категорически. Интернат - он и есть интернат, будь то московский, тульский или какой другой, колмогоровский, ивановский или петровский, - всё плохо для человека, всё ему, доможителю, противопоказано.
Но даже и это не было главным, не так терзало и мучило отца, поедом изводило. Оставленный интернат со своим казарменным житьём-бытьём бледнел и мерк перед мыслью, предельно очевидной и страшной до ужаса, до холодной дрожи внутри, что в эти вот самые минуты фактически рушилась на его глазах и при полном его попустительстве их крепкая и дружная до того семья. И он, глава её и защитник, и единственный реальный и действенный оберег, принимал в этой семейной разрухе самое прямое и самое активное участие, как ни крути, добровольно как бы ускорял её, самолично выпроваживал из семьи старшего - самого нужного - сына! Сына-наследника во все времена, сына-хозяина, сына-кормильца.
«Разве ж вернётся Вадик домой, проучившись два года здесь? И это - как минимум! Разве вспомнит потом про отца и мать, про сестрёнку с братом? - корёжил отец в голове тяжеленные как камни мысли. - Да, конечно же, нет, - что про то говорить! Кто и когда возвращался к родителям после такой-то разлуки!... Тем более, что после этой спецшколы и сам Университет последует всенепременно, который уже рядышком стоит, дожидается. И правильно! - а иначе для чего тогда было всё и затевать? А там на очереди, глядишь, - женитьба и собственная семья; и здесь же, в Москве квартира собственная… И получится, что сначала один убежит, убежал уже; потом - другой, на него глядючи; а там и дочка замуж засобирается, к мужу жить перейдёт, как и положено ей по женской её природе… И останемся мы с матерью под старость одни - бобылями в холодной квартире жить! - будто у нас с ней детей никогда и не было… Воды подать будет некому, когда силы кончатся - вот в чём беда, и главная в чём опасность. И это после всего того, что мы в них троих вложили уже; и ещё, даст Бог, вложим…»
От мыслей таких отчаянных и непроизвольных отца то и дело бросало в жар, будто кипятком ядрёным ошпаривало. Отчего всю дорогу, повторимся, он порывался в интернат возвратиться. И там, разыскав Вадика, во что бы то ни стало, тащить его, упрямца и самовольника, обратно домой, пока ещё не поздно было, и дело далеко не зашло, пока сердце его молодое на чужбине не очерствело и не укоренилось. Притащить и запереть его в родном дому крепко-накрепко, и держать там, запертого, под семью замками - чтоб не вырвался он, паршивец, из отцовских рук, не убежал на сторону…
66
Но этого так и не случилось, в итоге, увы. На радость или на горе? - Бог весть! Ибо существовала сила внутри, могучая, властная и непреодолимая, которая заставила разнервничавшегося отца возвыситься над собственными страстями-порывами и корыстно-эгоистическими устремлениями, отринуть и похоронить их. Она подсказывала ему, упорно нашёптывала всю дорогу, что мысли такие - пусть были они хороши и сладки, и для сердца его желанны, - это всё-таки для себя, для своего, так сказать, удовольствия, покоя старческого и благополучия. А есть ещё и другой человек - сынок его старший, Вадик. Будет ли хорошо ему от такой перспективы домашней, такого решения силового, волюнтаристского? Не сейчас, не сию минуту, допустим, когда он бегает где-то там, неизвестно где, - неприкаянный и беспризорный, - а в будущем?…
И вот тут-то и находила в его рассуждениях чумовых и предельно отчаянных коса на камень: именно тут происходил у старшего-Стеблова самый главный в сознании сбой, главная внутренняя закавыка.
«…Ну-у-у, бросим мы сейчас с ним Москву, злополучную школу эту, увезу я его домой, - а дальше-то что? - ехал и мучительно размышлял Сергей Дмитриевич над судьбой оставленного в интернате сына. - Что он у нас, в медвежьем углу, делать будет? Водку жрать месяцами, как другие жрут, спиваться и опускаться до скотского состояния, до потери сознания, “белку” себе цеплять, цирроз печени? Ни работы, ни перспективы тебе, ни жизни приличной и стоящей. Скукотища полная и беспросветная! Тупик! Девку приличную найти - и то проблема целая: все они, приличные-то, давным-давно уже замуж повыходили или поразъехались. Шушера одна осталась и рвань, которую и даром не надо, как говорится, от которой пользы в семье не будет - только ругань каждодневная и головная боль, мордобой и развод непременный, что у нас повсеместно и происходит все последние годы, становится традицией… Да и на работу ту же попробуй устройся, чтобы по душе и по сердцу молодому парню была, удовлетворение давала и перспективу. Так ещё шиш устроишься! Есть-то всего два завода несчастных, где одни дебилы и забулдыги болты и гайки годами точат, - вот и крутись на них глупой белкой всю жизнь. И всё равно ни до чего не докрутишься, как ни старайся, задницу как ни рви. Потому что даже и там, на этих заводах задрипанных и треклятых, на сто лет вперёд всё расписано и забито. Там деды внукам после себя блатные, “тёплые” места берегут, держатся за места так, что никакими силами не прорваться! Только в рабы, разве что, в холуи, в грузчики да разнорабочие… Словом, тоска и беспробудная спячка повсюду от такой безысходности и кумовства, и полная деградация личности как в дурдоме! - вот что опасно и страшно! хуже и подлее всего! И никакой впереди надежды на лучшее, никакого просвета. Упадок нравов и мрак, пьянство и загнивание!… Оттого и бежит молодёжь от нас, сломя голову, как от чумы, или отхожей ямы. И правильно делает, безусловно правильно… Эх! - тяжело и надрывно вздыхал в сотый, в тысячный раз Сергей Дмитриевич, болезненно морщась и с тоской озираясь по сторонам, ехавшим рядом с ним москвичам втайне завидуя. - Сам бы сбежал из нашего вонючего городишка с радостью - да уж куда теперь! Раньше бежать надо было! По-молодости!…»
С сына оставленного, одинокого, мысли отца незаметно, сами собой, переходили на собственную, уже сложившуюся в целом жизнь, которая перевалила за середину - за сорокалетний, во всех отношениях важный для всякого мыслящего человека рубеж. И вспоминалось отцу, под землёй через всю столицу мчавшемуся, не видевшему вокруг себя никого, только всуе прожитые годы видевшему, как и сам он когда-то неженатым молодым пареньком рвался на жительство в Москву, хотел закрепиться здесь, устроиться на работу и остаться в этом дивном русском городе навсегда. И как безжалостно и сурово обошлась с ним тогда Судьба - немилосердно, неласково, негуманно, - показав ему в двадцать неполных лет свой большой и мохнатый кукиш…
67
А началась та история давняя с дяди Лёши, младшего брата матери его, Прасковьи Егоровны, - бабушки Вадика. Когда Сергею Дмитриевичу едва исполнилось пятнадцать лет, и когда он вовсю трудился уже в колхозе помощником скотника на ферме, к ним в деревню вернулся с фронта его родной дядя, Алексей Егорович - рубаха-парень, сорвиголова, герой завершившейся только что Великой Отечественной войны, которая кончилась для него в Вене. Героем дядя Лёша был настоящим - первостатейным, как в таких случаях говорят! - потому как уходил на фронт в 1941-м году малограмотным деревенским мужичком, простым рядовым солдатом. Вернулся же домой осенью 1945-го уже бравым офицером-гвардейцем, капитаном-мотострелком, полным кавалером орденов Славы к тому же - самым почитаемым у солдат, как и кресты Георгиевские, - что огнём горели на израненной его груди, впалой, здорово исхудавшей и сильно на войне покорёженной.
Жить бы, казалось, такому “орлу” в родном дому в мирное время да радоваться, да снимать обильные пенки с недавних, оплаченных кровью заслуг. Однако же радоваться ему, горемычному, на гражданке не довелось и дня - из-за обилия посыпавшихся на него проблем и ударов…
68
Первый, самый тяжёлый удар, удар под сердце что называется, дядя Лёша получил от своей лихой и похотливой супружницы Шуры, оставшейся в двадцать пять лет холостой по сути (после проводов на войну мужа) и пустившейся на радостях в крутой разгул, длившийся по рассказам родственников все четыре военные года.
Со стороны всё это, наверное, странным и диким покажется, неправдоподобным даже: голод, война - и разгул. На какие шиши, казалось бы, баба гуляла?! Да и с кем?! - когда каждый здоровый мужик был тогда вроде бы на счету и на строгом военном учёте… А вот и не каждый, значит. И учёт не таким уж и строгим был, как теперь про то время пишут. Да и голодали не все, не все бедствовали и страдали. Были и исключения в этом гнусном тыловом деле, как и всегда и везде, в любой стране и при любом правителе.
Уже давно и мудро подмечено, что “кому-то - война, а кому-то - мать родна”; “кому-то - пожар, а кому-то - погреться”; “кому-то - голод и смерть, а кому-то - гешефт и навар богатый по скупке золота и антиквариата за осьмушку хлеба”. Словом, кто-то слагает с мечом или автоматом в руке на бранных полях буйны головы, здоровье отдаёт за Родину и победу, силы последние, жизнь. А в это же самое время за их широкими спинами, кровью и потом пропахшими, какая-нибудь двуногая “тыловая гнида”, мерзкая, подлая и вонючая, пьёт и гуляет всласть, ошалев от свалившегося вдруг богатства, фронтовиками вынужденно оставленного. Возвращавшиеся с войны солдаты убеждались и сталкивались с этим на каждом шагу, хотя и не хотелось из них никому, противно было до тошноты в подобном житейском дерьме копаться.
Не миновала сия горькая чаша и дядю Лёшу, человека
|