Немеркнущая звезда. Часть перваямужественного и волевого в целом, по-человечески очень надёжного, как про него рассказывали, и на работу злого, - но очень и очень несчастного, увы, в личной семейной жизни. У него и до войны-то были большие проблемы с женой, кончавшиеся, как правило, скандалами и драками на почве женской неверности: половым бессилием страдала жена - никому не могла отказать. Такое иногда бывает… Оставшаяся же в войну одна, абсолютно бесконтрольная и бесшабашная, “голодная” как сто чертей и на мужиков злая, она и вовсе голову потеряла от воли неограниченной и от чувств - пустилась во все тяжкие, как говорится.
Ну и кончилась та её разудалая и развесёлая холостяцкая жизнь двойным внебрачным приплодом. К концу войны вышло так, что любвеобильная и плодовитая супружница дяди Лёши успела нагулять ему двух не похожих меж собой пацанов к тем двум, уже имевшимся, которых нажили они с ней до войны совместными усилиями, которых только-только было начали на ноги поднимать, от пуза кормить и воспитывать…
Узнав про такой “сюрприз”, или “подарок судьбы” неожиданный и пренеприятный, наш вернувшийся герой-гвардеец, прежде отчаянный до безумия и беспечный, что за четыре военных года буквально сроднился со смертью, видел её довольно близко не раз и сделался от такого родства безрассудно-бесстрашным и несгибаемым, - герой сломался в два счёта, прямо как тростиночка слабая, уйдя в трёхмесячный беспрерывный запой, едва для него плохо не кончившийся. Жену свою, дуру распутную, он, видимо, крепко любил. Оттого и пил, не шутя, - с глубокими обмороками через раз, блевотой кровавой, бредовой горячкой… и со страшной похмельной ломкой по утрам, дикими головными болями сопровождавшейся. Горел Алексей Егорович, словом, как покорёженный русский танк, подбитый врагами из-под тешка, из коварной и подлой засады…
69
Второй, не менее чувствительный по силе удар дяде Лёше уже родной колхоз нанёс, правление его зажравшееся, хитромудрое, без мужиков деревенских большую силу набравшее за войну, вседозволенность и безнаказанность почувствовавшее.
Произошло тогда вот что, если совсем коротко. Месяца через три приблизительно, когда закончились фронтовые деньги, и не на что стало пить, а здоровье, войной и пьянкой подорванное, уже и тревогу забило: сбои сердечные стало давать, которые валидолом лечили, - тогда-то, опомнившись и протрезвев, в бане помывшись, пошёл он устраиваться в колхоз на работу, справедливо рассчитывая на уважение со стороны земляков. И на соответствующее его теперешнему положению и офицерскому званию место, естественно, - званию, заработанному в смертельных боях, а не на печке домашней. Парадную форму даже надел, сплошь орденами новенькими обвешанную: думал, дурачок, погоны и ордена помогут, службу верную ему сослужат в мирной-то жизни.
Но каково же было его изумление, когда ему доходчиво, с издевкой плохо скрываемой, объяснили в правлении, что звание его и командная должность бывшая хороши были только там, на войне, в мотострелковой его дивизии, где они, соответственно, и остались. Причём - навсегда, безвозвратно, как и сама война. А на гражданке, объяснили ему, совершенно другая жизнь, не менее, чем фронтовая, сложная и тяжёлая, другие правила и законы.
«Поэтому, хочешь, не хочешь, - как мальчику растолковывали ему сытые и пузатые дяди, хорьки деревенские с “белым билетом” в кармане, - а надо привыкать к ней, дружок, вживаться в неё потихоньку и вписываться… Ну и вести себя, ввиду этого, попроще - без оглядки на прежние подвиги и заслуги, без дешёвого фронтового ухарства и высокомерия. Не ждать, короче, и не надеяться, что кто-то тебе, герою, место тёплое освободит. Да ещё и в ножки благодарно поклонится. Какая работа есть в колхозе - такую, дескать, и надо брать. Хоть даже и работу скотника… А что?! А почему - нет?! почему?! - ядовито ухмылялись правленцы. - И за ту должен сказать спасибо, именно так. У нас в стране любая работа почётна и ценна - сам, поди, знаешь».
«Скромнее надо быть, Алексей, скромнее… и с людьми поласковее, - был той беседе итог. - А то ты, такой геройский и отчаянный, с нами тут долго не уживёшься».
Вдвойне было обидно дяде Лёше, что рассказывали ему все эти премудрости жизни люди, просидевшие всю войну в тылу, за спинами безмужних баб с болячками своими липовыми прятавшиеся, на хрупких бабьих плечах лихо сделавшие себе карьеры; а по ночам также лихо “строгавшие” с ними, изголодавшимися, детей, которых кормить теперь и воспитывать нужно было возвращавшимся с войны мужьям, мужьям-рогоносцам.
А ордена Славы, солнцем сиявшие на парадном офицерском кителе, и вовсе подействовали на не воевавших и потому обделённых наградами руководителей колхоза как тряпка красная на быков: так же разъярили и озлобили их - всех поголовно. Один ему так прямо тогда и сказал:
- Ты, герой, орденами-то своими здесь перед нами шибко не козыряй: такие медали мы, мол, видали. Мы здесь, мол, тоже трудились в поте лица - хотя и без орденов. За одни хлебные карточки.
- Знаю я, как вы, крысы тыловые, трудились! - и чем! - взбесился и сорвался на крик вышедший из себя фронтовик от подобного нравоучения. - По своей бабе вижу!
- Да баба твоя - та ещё штучка! На передок больно слабая и податливая: не может и дня без любви прожить, дура гулящая! И не надо нам тут ей по глазам стебать, наши добрые имена об неё, стерву, пачкать! - тем же криком отвечали ему разгневанные управленцы. - Таких гулён, как она, ещё и белый свет не видывал! Вся деревня наша про то знает и может тебе подтвердить, что она тут без тебя вытворяла! какие кренделя по ночам выписывала! С неё иди и спрашивай за её разгул и детишек прижитых, ей одной претензии предъявляй. А нам не надо!
Громче и злее всех, как водится, это кричали как раз те, кто и бегал к ней по ночам чаще других - согревать свое гнилое тельце…
Услыхав такое про собственную жену - неверную! и оттого ещё пуще любимую! - наш взбешённый герой-фронтовик, закатив глаза, кровью багровой налившиеся, бросился на всех с кулаками, как бросался он не раз и не два в смертельном рукопашном бою на врагов-фашистов. Да не рассчитал - перегнул, как потом в протокол записали, палку. Враг-то новый, домашний, хитрее и изворотливее европейского оказался, со знаниями правовыми, связями, круговой порукой, с советским гербовым паспортом, наконец, - точно таким же, красным, с буквами СССР наверху, какой лежал в тот момент за пазухой и у самого Алексея Егоровича…
70
Заварившаяся в правлении колхоза буза кончилась тем, в итоге, чем частенько и оканчивались после войны подобного рода разборки между изворотливыми гражданскими людьми и возвращавшимися с фронта домой шальными от радости и гордости воинами-освободителями - арестом последних, в мирной-то жизни, как выяснялось к их стыду, совершенно неприспособленных и беспомощных, беззащитных и слабых на удивление. Долго герои-фронтовики не могли прижиться-пристроиться на гражданке, понять, что законы Войны и законы Мира так сильно разнятся между собой. И что хорошо было там, на войне, - бесстрашие, прямота и порядочность, самоотверженность, вера и честь, - совсем не годится в миру. Всё это здесь одна сплошная морока, головная боль, маета и обуза…
Арестовали и дядю Лёшу, естественно, отвезли в район и какое-то время в КПЗ продержали, пока шло следствие. Но не посадили, выпустили на поруки. От тюрьмы и срока немалого его спасли не “славные” ордена и не ранения фронтовые, осколочные, ни единого живого места на нём не оставившие, - спас его тогда партбилет, полученный в памятном 1942-м году в боях за Сталинград, прорыв блокады его и освобождение. Коммунистов-воинов старались всё-таки не сажать: берегли лицо партии.
Выпустить-то его выпустили, молодцы! Однако же, по завершении судебного разбирательства, на следующий день, вызвали проштрафившегося фронтовика-бузотёра в горком партии - для проработки и чистки основательной, и последующего вправления поехавших на сторону мозгов. И пришлось ему, горемычному, всё рассказывать там как на духу, подробно всё объяснять - всю подноготную своей теперешней бесцельной и тоскливой жизни, которую он даже и от милиционеров скрыл и которую рассказывать посторонним было ему ох-как противно и трудно. Про честь офицерскую, фронтовую рассказывать, поруганную на гражданке, красавицу-жену, на деле оказавшуюся большой стервой, ну и про то, наконец, как встретили его в родном колхозе тамошние руководители: ухмылками да хахоньками, да издевками ядовитыми и циничными, достоинство унижающими наставлениями.
- Муторно мне здесь, товарищ секретарь, если б Вы только знали, как мне в родном дому муторно! - закончил тогда свой печальный рассказ убитый горем и передрягами последних дней, вконец истерзанный и раскисший дядя Лёша. - Настроение такое, что хоть руки на себя накладывай, в петлю лезь. А мне ведь только тридцать пять лет всего! Представляете?!… А уже ни охоты нет никакой, ни желания жить - ужас! ужас!…
- С войны, помнится, ехал, - смахнув слезы с глаз, устало говорил он, под ноги себе глядя и будто бы сам с собой разговаривая, - душа разрывалась от счастья! Песни - верите ли? - всю дорогу пел, стихи хорошие читал даже - и всё ведь на трезву голову, а не после водки и спирта. Столько радости тогда было во мне, столько гордости за нашу победу великую и окончание войны - на десятерых бы хватило, кажется. Ну, думаю, заживу теперь - с руками-то целыми да с ногами… да с головой… А оно вон как всё обернулось скверно. Можно даже сказать - трагически. За что? чем я таким перед Господом провинился? Не знаю. Ума не приложу даже!... Сейчас тоска на душе такая, повторю ещё раз, последний, что и вовсе не хочется жить. Честное слово, не вру. По деревне-то своей пройтись взад-вперёд - и то стало совестно…
- За жену свою, Шурку, больше всего обидно, товарищ секретарь горкома, больше всего меня зло именно на неё берёт: так бы и убил её, кажется, сучку драную, похотливую, за измену; взял бы топор - и убил… Вери-те ли: несколько раз порывался, как только самогона домашнего пережру, - да в последний момент останавливался, руку с топорища снимал и топор подальше от себя прятал. Потому что чувствую, что не жить без неё, что одному совсем худо будет… Я ведь люблю её, стерву гулящую, больше жизни люблю. Всю войну только о ней и думал, к ней одной и спешил; жил ею четыре года, под пулями да под бомбами выживал, вспоминая, как до войны нам с ней хорошо было. А оно вишь как, в итоге, всё вышло! Прямо как в водевиле старом, срамном, что в клубе у нас когда-то крутили… Я ведь чувствовал там, на фронте, что что-то дома не так: по письмам её, холодным и редким, чувствовал… Но она мне про чужих-то детей не писала ни разу, хитрая, которых тут прижила. И сестра, Прасковья, про это дело тоже ничего не писала: нервы мои, видите ли, берегла, дурочка, настроение не хотела портить… Лучше б уж и не берегла, лучше б испортила, и я, узнав про измены, там бы и остался… А теперь вот всё это на меня обрушилось разом: и детишки чужие, сопливые, и загулы Шуркины, и насмешки соседские, наглые, - всё. Был бы табельный пистолет под рукой, как раньше, - ей-богу, застрелился бы…
71
Невесёлый этот рассказ партийный секретарь слушал молча, не перебивал - давал человеку выговориться; и только
|