Немеркнущая звезда. Часть перваяспецшколу; после чего, опустив на грудь голову, прежнее положение ей придав, он опять решительно ушёл в себя и всё остальное говорил уже откуда-то издалека, из пещеры внутренней будто бы, - и делал это коряво, невнятно и неразборчиво, как голубь на крыше курлыкал, второпях проглатывая и коверкая буквы, одну из которых, букву “P”, он отчётливо и изящно грассировал.
Много лет спустя, будучи уже взрослым человеком, Стеблов слышал откровения одного заслуженного педагога, не один десяток годков проработавшего во Всероссийском обществе “Знание” и поднаторевшего там на докладах и выступлениях перед большими аудиториями, - слышал, что опытные лектора, как правило, перед началом лекции пристрастно осматривают свою публику, внимательно изучают её, душу родственную разыскивают. И потом, отыскав в зале наиболее понравившегося человека, начинают рассказывать далее уже как бы только для него одного, постоянно держа в поле зрения его глаза, его реакцию на свои слова и мысли. Это позволяло им, таким образом, делать сухую и бесстрастную лекцию-монолог максимально доходчивой и живой, с полным - как и при диалоге - ощущением благотворной обратной связи, идущей к лектору со стороны, от того молчаливого, но внимательного и заинтересованного соучастника, - чтобы корректировать выступление при желании, вносить в него, если потребуется, посильные изменения и поправки… Так вот, у Андрея Николаевича подобного контакта-взаимодействия с аудиторией не было совсем, а происходило всё с точностью до наоборот: лектор-Колмогоров этим мудрым древним приёмом никогда не пользовался, про который, вероятно, даже и не знал - и свои выступления поэтому строил так, будто бы аудитория, в которой он в тот момент находился, была совершенно пуста; а он, свободно разгуливавший по ней, будто бы ещё только готовился к докладу, репетировал его в одиночестве.
Именно таким манером - по-хозяйски расхаживая по сцене взад-вперёд и не глядя ни на кого из присутствовавших, а всё время лишь под ноги себе упорно смотря, будто выиcкивая там что-то или боясь упасть, и по ходу движения намеченное невнятно бубня, с натугою подбирая словечки нужные, правильные, да ещё и меняя и сортируя их суетно во время рассказа, будто бы пазлы переставляя в известной детской игре, - именно так он и начал рассказывать сентябрьским погожим утром девятиклассникам-новичкам и пришедшим на лекцию преподавателям предполагаемую программу обучения по своему предмету на текущий учебный год. А сидящий в первом ряду Вадик, не сводивший с лектора глаз, восторгом и счастьем обуреваемый, всё силился, беспрерывно ёрзая и вертясь на парте, нагнуться и изловчиться так, чтобы хоть один разочек в глаза седому как лунь академику заглянуть, в самую сердцевину их, в крохотные точки-зрачки. И на миг мимолётный, краткий приобщиться к тайне этой великой и необъятной, как казалось, души, прикоснуться к Божественной силе живущего внутри Героя-академика гения.
Однако же сделать этого за целую полуторачасовую лекцию он так и не смог ни разу. Глубоко и прочно глаза Колмогорова были спрятаны в плотно прищуренных глазницах, желтовато-серых, одутловатых как у почечника, так что даже и цвета их приблизительного определить было нельзя. За семью замками держал Андрей Николаевич содержимое своей души, если исходить из расхожего мнения, что глаза - суть её прямое и не врущее никогда зеркало.
Зато всё остальное Вадик сумел разглядеть и запомнить отлично: и большую седую голову академика, добротно подстриженную и ухоженную, и его огромных размеров нос, выпуклой вверх дугою нависший над маленькими губами, и даже ботинки чёрные, кожаные, до блеска начищенные кремом, носы которых, как у клоуна, были смешно так задраны вверх... Разглядел Вадик и руки Андрея Николаевича, ладони и пальцы их - крепкие, жилистые, трудовые, с короткими корявыми пальцами, совсем даже не интеллигентскими, не академическими. Запомнил его потешную манеру при выступлении машинально ладошки друг о дружку тереть, густо пачкая их, а заодно и костюм свой простенький зажатым между пальцами мелом. Из-за чего к концу второго лекционного часа он становился на повара очень похож, белый фартук на себя напялившего и в таком виде на сцену вдруг выскочившего - публику посмешить.
Весело, право-слово, было смотреть на него в последние минуты - белого с головы до ног, картавого, возбуждённого, суетящегося, как кузнечик скачущего возле доски, что-то там бессвязное лепечущего…
14
После 15-минутного сумбурного вступления началась уже сама лекция - такая же потешная от первой и до последней минуты, как и слово приветственное, ознакомительное. Читал её косноязычный Андрей Николаевич коряво и ужасно путано на удивление - прямо как неуч-студент, ей-богу! - без какой-либо оглядки на юных слушателей, повторимся, на аудиторию. Причём, рассказывая, он постоянно заглядывал в тетрадь, которая, однако ж, не помогала. Лекцию без конца сопровождали, к тому же, его бурные эмоциональные выбросы, для серьёзной математики неприемлемые и неуместные.
Набравшись храбрости, скажем без злости, не погрешив против истины, что объяснять со сцены Колмогоров не умел совершенно, хотя и числился не один десяток лет профессором Московского Университета (с 1931 г.), и вроде бы собаку на этом деле съел. Однако ж, слушать его словесную научную чехарду с некоторой пользою для себя имело смысл только тем людям, кто был уже хорошо знаком с освещаемым материалом, успел самостоятельно повозиться и разобраться с ним - и потому мог в путаном колмогоровском выступлении отделить зёрна от плевел и некоторую полезную информацию получить, которая там, безусловно, присутствовала. В противном же случае лекция превращалась в пытку, в сущий кромешный ад, кончавшийся для неподготовленных, но очень прилежных и нервных слушателей депрессией, страшнейшими головными болями и переутомлением.
Для слушателей же попроще и поспокойней, наоборот, это было увлекательным и комичным зрелищем, немало забавлявшим и веселившим их… Ну, посудите сами, читатель, оцените по достоинству такую вот, например, “картинку с выставки”. Напишет, допустим, Андрей Николаевич на доске диковинную по его понятиям формулу, и потом вдруг замрёт и задумается ошалело, будто первый раз её видит; потом отбежит от неё подальше, метра на два, на три, - и стоит-любуется со стороны, блаженно и мечтательно подбоченясь. Голову на бок как ребёнок малый склонит при этом, и даже язычком от удовольствия иногда сладко и смачно цокает. Постоит так какое-то время, забыв про переполненный зал, покачает головой многозначительно, глазами формулу поласкает как заправский художник картину, порадуется про себя, покайфует. А потом вдруг прыснет ни с того ни с сего губами сухими, старческими, заполошно руки вверх вскинет как актёришка театральный, худой, взмахнет ими торжественно над головой, под нос себе недовольно хмыкнет - и мчится назад к доске: исправлять и дополнять её, прежнюю свою чудо-формулу. Или выводить новую, гораздо первой значительнее и гениальнее. Выведет, заулыбается, зачаруется новизной. Но потом вдруг спохватится, озарится и просияет, махом одним написанное зачеркнёт, затрёт ладонями остервенело - и поверх оставшегося белого пятна на доске скорехонько и ловко так прилаживает что-нибудь другое мелом, более с его точки зрения правильное и изящное, более сногсшибательное.
И так все два часа кряду, представляете! - такая вот беспрерывная свято-научная свистопляска у доски, с переправлениями связанная и зачеркиваниями, с накладыванием одного на другое при полном запутывании концов и следов. И всё это у него, седовласого 70-летнего потешника, с таким невинным и непосредственным выражением на лице всегда совершалось - вся эта искромётная творческая феерия, более на экспромт похожая! на полубредовую фантазию даже! - с таким приподнятым, светлым и чистым чувством, - что и жаловаться-то было грех. Право-право! Потому что вполне могло показаться со стороны добродушному и простоватому наблюдателю, случайно забредшему в зал, что будто бы и не лекция это была вовсе, не заслуженный советский академик стоял на подиуме перед почтенной публикой, будничную и утомительную работу у доски выполнял, учил уму-разуму, а трёх- или четырёх-годовалый карапуз, неожиданно раздобывший мел в руки, самозабвенно игрался сам с собой, оставшийся без присмотра родителей…
15
«Чудак какой-то на букву “M”! пень старый, в маразм или детство впавший», - понаблюдав с ироничной улыбкой за этакой великовозрастной несуразной забавой, сказал бы, наверное, наш герой Стеблов через полчаса словами любимого шукшинского героя, Прокудина Егора, - будь он тогда годков на десять постарше. Сказал бы, выругался про себя, закрыл после этого тетрадь, в портфель её поглубже спрятал - и тихонечко покинул зал, поплотнее прикрыв за собою двери. К такому чудаковатому и малахольному лектору его не заманили бы в другой раз уже ни за какие коврижки. Зачем?! На кой ляд, в самом деле, надо было приходить спозаранку и сидеть два часа в переполненном зале мышкой, тупо глазеть на затёртую мелом доску и ничего совершенно не понимать?! То есть без толку, без пользы, по сути, личное время тратить! Это - дорогущее удовольствие! Да и расточительство непозволительное, согласитесь, - время на ветер пускать, единственный невосполнимый в этой жизни ресурс! и самый поэтому ценный!
Но Вадику было всего лишь пятнадцать лет: его, можно сказать, только от соски тогда оттянули, твёрдо на собственные ножки только-только поставили. Поэтому уже один вид седого, живущего в себе академика без слов гипнотизировал его, внушал почтительный, полумистический трепет. Во все глаза глядел он на своего прославленного богоподобного учителя, на все его чудачества у доски и пассажи нелепые и неуместные - и всё больше и больше умилялся и таял от безграничной к нему любви и безудержного восторга… И всё строчил и строчил беспрерывно новой шариковой авторучкой, стараясь закрепить в тетради, намертво зафиксировать для себя каждое драгоценное слово и каждый изданный вздох и звук мелькавшего перед ним гения.
Он ничего не понимал из услышанного, из происходящего на доске, как не могла понять всего этого и основная масса сидевших в зале школьников, новых товарищей его, что, по большому счёту, было не столь уж и важно. Та первая, тяжелейшая и сложнейшая лекция важна была сама по себе - как лекция, прочитанная пятнадцатилетним провинциальным парням не каким-нибудь шарлатаном местным, а самым что ни на есть взаправдашним академиком, Героем Социалистического труда, творцом и двигателем современной отечественной и мировой науки. Крайне важно и ценно было для каждого новобранца сознавать, что они слушали его, его близко видели, что он приезжал специально для них, что именно их удостоил такого внимания и такой чести, именно им выделил полтора часа своего драгоценнейшего, расписанного по минутам времени. Они заслужили подобную высочайшую честь и, одновременно, счастье великое слушать и видеть его, они были избранны.
Такое не проходит бесследно и не забывается никогда! - про это нечего даже и говорить! Ради одного этого стоило было в
|