Немеркнущая звезда. Часть перваяум, за неспособность схватывать всё на лету и быстро соображать как некоторые; но, главное, - за своё здоровье физическое, совсем-совсем никудышное, как выяснялось, не способное выдерживать и выносить Москвой предложенных скоростей и поставленных жизнью нагрузок.
«Плохо я здесь работаю, плохо: и медленно, и бестолково как-то, некачественно и неэффективно, с нулевым КПД по сути», - твердил он озлобленно всякий раз, когда, неудовлетворённый, возвращался из читального зала на отдых. И оценки эти - через чур критичные и несправедливые во многом - не давали ему уже как следует выспаться потом, отдохнуть, не позволяли отключиться совсем от дневной суеты и заботы…
Такая истерия и недовольство вечное даром для него не прошли и пройти не могли, разумеется. Уже с начала второго полугодия, с третьей школьной четверти - понимай, самобичеванием надорванный организм, истерзанный недосыпанием и недоеданием, и тренировками частыми, напряжёнными, - его организм неокрепший стал не на шутку взбрыкивать и сопротивляться. И отвечать нерадивому торопыге-хозяину сонливостью и неведомой прежде усталостью, справляться с которой уже не хватало сил. К весне усталость размножилась, разрослась, сделалась всеобъемлюще-полной, испепеляющей. И разразилась, в итоге, как тучка весенняя, нешуточной страшной “грозой” - неврастенией, повергшей Стеблова в глубочайший кризис, из которого его выводили всё лето родители и врачи…
78
А ещё в душе Вадика, начиная с февраля-месяца, устойчивое чувство паники угнездилось вперемешку со страхом, которое посещало его в интернате и ранее раз от разу и очень походило на то, что, вероятно, должен испытывать попавший в завал человек - шахтер ли, альпинист или просто случайная жертва - и понявший вдруг в темноте, все способы высвободиться перепробовавший, что ему из завала не выбраться, что пришёл его жизни конец.
«Всё!» - испуганно и обречённо заключает тогда несчастный, обливаясь холодным потом. И чувствует, бедолага, как руки и ноги у него отнимаются, стремительно самообладание его покидает, разум и воля, надежда на благополучный исход. И как превращается он, умирающий, в довольно-таки жалкое существо - бессильно-безвольное, мокрое и скверно пахнущее, нервно-трясущееся от страха за уходящую ежесекундно жизнь…
«Всё! - так же вот испуганно и истерично ближе к весне стал думать и наш отчаянный удалец-молодец Стеблов, тоскливо взиравший по вечерам на стопки разложенных перед ним на столе учебников, в которых он не понимал ни черта и которые далее первых глав его так и не пустили в итоге. - Я никогда не осилю их, не пойму… Жидковат я для них оказался».
От мыслей таких панических и безнадежных ему становилось не по себе, глаза заволакивала тоска непроглядная, болью отзывавшаяся в груди, окончательно всё у него внутри отравлявшая и отбивавшая. Руки его опускались сами собой, превращались в плети; пропадало всякое желание делать что-либо, учить… Хотелось только забраться в какой-нибудь тёмный угол в школе и сидеть там безвылазно, спрятавшись ото всех, голову ладонями обхвативши: чтобы не видеть уже никого и не слышать, не знать. И про математику не думать совсем, которая предельно утомляла его, как постоянная головная боль, и которой он здесь “от пуза наелся”…
79
В такие моменты критические, очень опасные, в систему входившие, хроническую болезнь, он неизменно дом родной вспоминал, друзей, родителей, школу прежнюю. А вместе с ними, понятное дело, вспоминал и прежнюю жизнь свою, такую привольную и беззаботную, и такую желанную, как оказалось, о которой одной уже только и думалось ему в Москве, о которой ежедневно грезилось. В той жизни - как он яснее ясного понимал, в чём убедился на опыте! - устроено всё было просто и правильно, и предельно разумно, прежде всего. Там совершенно отсутствовала паника и суета, и всё ему было предельно легко и понятно: и уроки, и учебники, и задачи, которые, к слову, он в два счёта решал, которые его окрыляли и вдохновляли только - в отличие от задач теперешних, для него неясных и неподъёмных.
Учительница его, Лагутина Нина Гавриловна, не оканчивала Университет и про мехмат слыхом не слыхивала, вероятно; не носила академических и прочих высоких и громких званий, учёных титулов и степеней; и не имела, что особенно ценно и важно, кроме школы своей побочных заработков и увлечений. Но это-то и было (как теперь уже становилось ясно измученному Стеблову) огромным плюсом её и несомненным её достоинством. “Необразованная” и “неучёная”, она не красовалась ежеминутно перед учениками, не старалась, выходя к доске, казаться умнее им всем и глубокомысленнее, чем была в действительности, не задавала детям непосильных задач, которые с неизбежностью могли бы дураками их выставить, бетонной плитой придавить к земле, молодые крылышки им подрезать.
Объясняя новое, она говорила громко и чётко всегда, хорошо поставленным твёрдым дикторским голосом. Говорила так, одним словом, будто гвозди языком вбивала в пустые детские головы, при этом не глотая и не коверкая слова, и никогда не употребляя сорные (как Славик тот же или балагур Веселов). Чувствуя ответственность перед детьми, она не фантазировала и не экспериментировала у доски, не металась по ходу объяснения между несколькими вариантами, не зная, какой из них дать; и категорически - что было особенно важно, - категорически не забиралась туда, откуда самостоятельно не смогла бы выбраться, запутав ещё и ребят. Для неё это было главным педагогическим правилом, незыблемым принципом поведения в классе - детям собственным невежеством не навредить! - как и клятва Гиппократа для врачей больницы.
Молодец она ещё и в том была, как Стеблову в Москве по ночам представлялось, что прописные истины математики когда-то отлично усвоила - школьной, элементарной, математики постоянных величин, ещё Евклидом собранные и систематизированные, - которые потом, на протяжении многих лет, умело и доходчиво излагала в классе. Она никогда не путалась в них, не спотыкалась пошло, имея систему преподавания; и ни разу на памяти Вадика - ни разу! - не ухмыльнулась при объяснениях снисходительно-высокомерной усмешкой, призванной сказанному некий особый статус и смысл придать, или, наоборот, подчеркнуть: мол, это же так очевидно, придурки вы этакие!
От этого - от такой её простоты бесподобной, неподражаемой, на высочайшем профессионализме и глубоком знании предмета основанной, - все объяснения Нины Гавриловны Вадик понимал с полуслова, не робел перед ними - избави Бог! - не пугался и не прятался как чёрт от ладана. Оттого-то и не возникало у него в прежней школе с математикою никаких проблем. Потому и учился он там весь последний год с таким желанием и удовольствием: и на уроках сидел с удовольствием, и дома - за тетрадками.
И успевал он там всё и всегда, и неизменно весел был и спокоен; и собою, главное, очень доволен, без чего невозможно нормально жить - ему, Вадику, невозможно.
И в ВЗМШ без проблем учился, плюс ко всему, и контрольные туда ежемесячно отсылал легко и непринуждённо; и отдохнуть потом успевал от них, порешать с Сашкой Збруевым олимпиадные задачки… Успевал даже в городском парке вечером погулять и книжки почитать художественные…
80
Здесь же проблемы у него возникли сразу, с первого дня; точнее - с первой, А.Н.Колмогоровым прочитанной лекции, в которой Стеблов не понял ни единого слова и ни единой, по сути, формулы, написанной Андреем Николаевичем на доске. Много ли было пользы ему от этого? Кроме одного лишь голого факта, что он два часа кряду слушал, разинув рот, живого академика!... Та лекция пронеслась для него как в бреду, как в угаре шальном, болезненном, оставив в памяти лишь белую голову известного учёного-математика да его старческое, морщинами изъеденное лицо, да ещё потешные у доски кривляния.
Потом то же самое повторялось у него и на семинарах, где Гордиевский с Мишулиным пытались объяснить ему, по мере сил, основы современных теорий, которые Вадик из сумбурных рассказов их опять-таки не понимал, или понимал кое-как, через пень-колоду, и которые растолковать по-настоящему грамотно в интернате ему так никто и не смог.
И дело даже не в том было, что учителя столичные, как учёные довольно слабенькие, да ещё и профессионально-неподготовленные, сами частенько блуждали и путались в первоосновах преподаваемых дисциплин, действительно сложных и неподъёмных. В понятиях непрерывности и меры, например, в бесконечно-малых окрестностях и бесконечно-близких приближениях, в представлениях различных множеств - счётных и несчётных, континуальных, - в определениях групп, полей, колец, модулей и многом-многом другом, из чего, собственно, и состоит и на чём базируется современная математика. Всё это было делом простительным для них - людей невысокого преподавательского уровня, повторимся, - если бы ни другой, куда более серьёзный Димы со Славиком просчёт, который обоим простить было сложно. Значительно хуже и ущербнее здесь было то, что, уча воспитанников спецшколы искать пределы числовых и функциональных последовательностей, показывая им на уроках простейшие правила вычислений производных и интегралов, элементарнейшие способы объединения однородных алгебраических элементов в группы, модули и поля, они не объясняли детям, ЗАЧЕМ те должны были всё это запоминать, вычислять и объединять, для каких-таких благих и высоких целей. Они, если совсем коротко, не посвящали детей в философский аспект математики… Поэтому-то исходящие из их уст вычислительные приёмы и правила, заученные назубок, - было не совсем то, что хотелось услышать на первых занятиях Вадику, что чаялось ему понять, прояснить для себя перво-наперво, заложить в память этакими кирпичиками божественными, первородными. Механические приёмы не грели душу его, не развивали мозги, не делали их подвижнее и острее.
И получалось, что, не поняв как следует, как должно значения алгебры и анализа в современном научном мире, не уяснив для себя чётко их привилегированного положения среди прочих естественных дисциплин как главных и универсальных языков общения, - Вадик работал потом весь учебный год "в слепую", что называется, тупо и бестолково. Как тот же негр на конвейере или в забое шахтёр. И все его усилия ежедневные, все потуги сводились, в итоге, лишь к зубрёжке банальной, да ещё к механическому переносу заученных алгоритмов на решение предлагавшихся на уроках задач. Что было делом совершенно пустым и неблагодарным, если говорить строго, не приносившим пользы.
Вычисляя вечером пределы последовательностей, ища производные и интегралы, определители преобразовывая до треугольного вида, матрицы, он не видел смысла своих тогдашних усилий, не понимал совсем, зачем он всё это делает и куда пойдут потом полученные с таким трудом навыки и результаты, на что сгодятся. Он только одно хорошо понимал, что высшая математика - это не элементарная, подготовительная, это уже вершина науки, её головокружительный Эверест, за которым нет, и не будет уже ничего, кроме неба. И ему, молодому и начинающему учёному-“верхолазу”, широкая перспектива в начале пути с необходимостью должна была бы поэтому открываться
|