здесь, в Банке, полыхнула кратко пузырьковая мелодия – медицински ясный офис, мы – атомарные вкладчики, мы – дно пирамиды «нового строя веков», в стекле двери – я, выходящий, мой шарф закатным лассо охомутал шею, лицо безгубо, его удлиненная и заостренная нижняя половина весьма выразительна, то есть, это, конечно, не я, а герой псевдоромана, и хорошо бы ему приписать этакие размышления:
я вдруг понял, что похож на Бориса Карлоффа – это когда увидал высокую фигуру в отражении, я хочу лежать голым утопленником на черной постели и слушать в полусне шум дождя, его плодотворящая сумрачность ткет немыслимые вензеля, будто гениальный карлик Кювилье вновь воплотился и не может унять трепет страсти к буйным джунглям рокайля, но сейчас я еду в автобусе домой, держась за поручень на площадке, проплывают, перебираемые земным счетом слов – а в небе оно одно и бесконечное – чудесные кладбищенские ангелы с рефлексами зловещего циана, столпотворение вечерних фар, желтые вперемешку с белыми, это напомнило о том, что когда-то мать была жива и варила пшенную кашу с рисом, увы, теперь в роли молока – темный мрамор пустоты
той же датой, из дремотно-звездочетных заметок блуждающего ума: тригон воды – морализм Рака, аморализм Скорпиона, имморализм Рыб; господа, во избежание обид – две из семи планет в моем гороскопе, Марс и Венера, как раз в Скорпионе
и утром я снова в автобусе, добираюсь на работу, унылый, вроде микеланджеловского «Мыслителя», фантазирую ожесточенно, словно отрабатывая хлеб, на тему ажурных чулок и порванных стрингов Елены Рудольфовны, умопомрачительные дыры огней на холсте влажного мрака математичны и одушевлены, волокна света в восторге дрожат, проницая карту несуществующей страны, созданную мной в жалкой попытке оттереть окно от холодного пота, лучевая симметрия ореолов диктуется той же силой натяжения и; архитектоники, что ваяет хребты снежинок и морских звезд, а знаете, ведь вопль света возникает, когда в данном месте (locus) возжелает родиться внутреннее божество тьмы, и так было пески и пески эонов – а имеет ли мир начало, не ведают даже совершенномудрые, и они, смею думать, не кокетничают, ладони на поручне, мое удвоение в зеркале синих потемок, кончиками пальцев я касаюсь кончиков его пальцев
VI. Третье отступление, филологическое
косматые маги Аккада и обритые жрецы Египта колышутся в мозгу, и я подозреваю – не зачата ли в яростной голубизне пирамид, в багровой тяжести зиккуратов борьба двух сил, тайная война лысых и волосатых – но причем здесь пресловутые талассократия и теллурократия? нет, это другое – я думаю об этом, пока сладкие руки парикмахерши волшбой трансмутируют в скульптурность полубокса мои неопрятные лохмы, раскапывая на висках и затылке – так реставраторы раскрывают лучший слой фрески – классический соляно-перцевый подшерсток, зыбкую надежду в деле соблазнения тугозадых молодух, я вплавлен в зеркало, жаль, ты страшна, как смертный грех, впрочем, одета со вкусом, а руки мягкие
дома я с наслаждением беру фолиант в шелковом горчичном переплете с золотым тиснением, кряхтя, усаживаюсь в кресло возле торшера, сподобились-таки, правда, уже на излете второй империи, издать «Регенсбургскую антологию» – собрание позднеримских эпиграмм; вторая империя? в двадцатые годы, после «великой белой победы», дословное воссоздание монархии никого не вдохновляло, однако и имя республики напоминало об ужасах террора и хаоса, посему адмирал оставил за собой титул верховного правителя, а государство приобрело вид тетрархии, по образцу Диоклетиановой, сам же властитель решил не покидать Омск, как, добавим, и Диоклетиан в свое время – любимую Никомедию, в городе, пышно разросшемся, расцвел помпезный стиль имперского конструктивизма, кроваво-черные пилоны и башни, а в Крыму тогда правил Врангель – любопытно, в предисловии сказано, что будущий переводчик вернулся в страну после большой амнистии тридцать седьмого года
прорывается оболочка мысленного пергамента, там, где гнусавая квадратная печать, появляется некто в плоеном воротнике и колете, тонкие, будто наклеенные полоски волос, окаймляющие лицо и соединяющие бороду, усы и шевелюру в единое целое, нет, это не автор интересующей меня; эпиграммы, это Вольта, составитель антологии, шпион и чернокнижник шестнадцатого века, а поэт Присциан жил за тысячу лет до того, кажется, он дослужился до начальника конюшен императора Фемистия, и я снова проборматываю его бессмысленные строки: «я ни мужчина, ни женщина, ни гермафродит», и за окном синие следы инверсий, сумерки пластаются по земле, вода куполом пучится в круглых колодцах, я заворачиваюсь в какую-то хмурую тряхомудь, символизируя галактический кокон, чьи витки, возвращаясь и повторяясь с вариациями, наслаиваются
VII. Автор пытается сменить героя
на торец гнутой рукояти моей трости весьма искусно, мельчайшими письменами, нанесен холодный пот измороси, я замечаю это в промежутке между тем, как господин советник Шнейдер, держа саквояж в одной руке, другой пожимает мне кисть, отразившись, вероятно, в седловидной поверхности моего цилиндра в образе миниатюрного, чуть щеголеватого старика, обернутого в крылатку и коронованного таким же цилиндром, вместе с марлеподобными сгустками опалового тумана над гаванью и здесь, у причала, где гнусаво ноет под сиреневым ветром такелаж «Вулкана», клипера, увозящего этого философа-мизантропа, бывшего при том, как ни парадоксально, филантропом, в далекое путешествие, – и тем, как он, советник, начинает декламировать мне на прощанье медленное наставление, стих о четырех бессмертиях
первое бессмертие – если ты достиг тождества – э-э... всему-всему, полноте пустоты без дна и тому, что превышает полноту, второе бессмертие – неубиваемое, как вода, каплеобразное пламя шведской спички, ну хочешь, назови это душой – и это два бессмертия правой руки, а я вновь пропитан тем кошмаром, что иногда пожирает память, точно саркома, где знакомая в младенчестве узкая дорожка, всегда влажно затененная с обеих сторон деревьями, внезапно и жестко оголяет свой хребет, и в конце ее открывается некто хирургически белый, это, кажется, птица, но одновременно – то ли шкаф, то ли умывальник, намеком даны дыры глазниц и огромные, несоразмерные клыки, третье бессмертие – нетленное тело, для взращивания коего есть два пути, правый – выкраивание и алхимическое сшивание кусков новой плоти и левый – греховные, горделивые биологические манипуляции, и после дождя не остановить фатальное разложение слоистых туч, становящихся розово-синей перезрелой мякотью арбуза, в них рождаются пещеры, где срастаются облачные сталактиты и сталагмиты, обрамляющие окна яростной голубизны, это витые сахарные колонны столь ясно выражают саму идею объема, как не дано никакому кубу или шару, четвертое бессмертие – бешеная вечность безымянной жизни, пульсирующей в аортах, в позвоночниках и в нервах, и это темное бессмертие
глаза над морем, почти черные глаза Шнейдера, странно контрастирующие с редкими пшеничными волосами, словно пребывают где-то в окрестных пространствах, несмотря на то, что корабль давно уже отплыл, впрочем, сейчас я уже пью кофе в городском казино
VIII. Автор все еще пытается сменить героя
«опять вариации на тему Хроноса» – сутулясь на зябком ветру и докуривая трубку, подумал Мак-Таггарт, поэт и философ; а после, перебирая в кармане пальто завернутые в оловянную фольгу римские монеты из шоколада, только что купленные в лавке у Мура, он принялся подыскивать сравнения для отраженных двойных фонарей омнибусов и карет, вонзавшихся в зеркальность омытой дождем улицы – две магических туманно-ярких бороды? два острых клыка? два лунных протуберанца? вдруг он почуял, что рядом с ним в смутном пространстве образовалось углубление, силуэт, очертаниями напоминавший женскую фигуру гранатового оттенка, и тут же ему вскочило в голову, сколь многие из рожденных не завоевывают право на жизнь, оставшись куклами с зашитыми веками, их забывают расшить, и внезапно – щелчок, глаз раскрылся, точно взорвался нарыв, и длинные ногти на виноградных кистях рук тоже расцвели, в их глубине мерцает круговращение письмен и планет; итак, навстречу мистеру Мак-Таггарту – похожему, благодаря карфагенской поросли на выдающемся вперед подбородке и свирепо раздуваемым ноздрям, на императора Каракаллу – несутся огненные сферы, столь холодные, каким способен быть только желтый цвет; истинно, не ты движешься во времени, но время на тебя, и хотя старик Зенон верно толковал, летящая стрела не может лететь, ибо в любое из мгновений она неподвижна, все же, если рассудить, станет ясно, что время не течет из прошлого в будущее, напротив, будущее наплывает на тебя, словно волна – честно говоря, коль скоро у грядущего всегда целый веер возможностей, на самом деле это несколько волн-волокон, они сливаются и свиваются в узле настоящего и уходят в прошлое единым жгутом – ведь и великая звезда Фомальгаут, по мнению древних египтян, сложена из четырех звезд, окрашенных каждая в свою масть – изнанка божеств испещрена узорами времени, к нам же боги обращены белой вечностью; уже совсем стемнело, призрак мало-помалу тает, вот перед ним сомкнулись непроглядные воды воздуха, а значит, Мак-Таггарту пора искать забвения в цепких объятиях Морфея – или морфия
IX. Автор пытается подменить героя собой
«меж рядами алкогольных пузырей, мстительно наслаждаясь – словно глумясь над некими тонкогубыми святошами – игрой огненно-смуглых искр в бутылках шампанского, блестящих в мягком свете, как толстые кегли...» – тут жалкий и пронзительный писк, родившийся ниоткуда, испугал меня, хотя еще до окончания страха и звука, лежа в позе креветки на диване, я понял, что сам издаю свист, так бывает, горло жалобно поет при дыхании – итак, решено, в зачине будет стоять эта фраза, свидетельство моей ненависти к ханжеству и пуританству, пусть от невоздержанности и погиб дядя, брат матери, нежно ею любимый, изумительными задатками обещавший в молодости многое, а далее мы напишем (...); впрочем, далее последовал макабрический сон, обшитый многослойной непросыпаемостью – как, опять сон?! – бутерброд читателя застыл в воздухе, благоухая сервелатом, напоминающим кровавое небо в слезинках звезд – определенно, что-то не так с этим балконом, уже второй подобный сон, скажите, что может олицетворять остекленный балкон? пожалуй, очки, но ведь я же не ношу очки, хотя зрение стремительно мутнеет, ergo, есть другие, внутренние глаза, тогда балкон – глаза внешние, сперва я увидел, как балконная дверь неожиданно оказалась приоткрытой, и это сейчас, синей зимой! но то было лишь начало – распахнуты все окна балконного остекления, я бросился закрывать их, и здесь с удивлением, смешанным с резкой досадой, той степени силы, что возникает только в сновидении, узрел, что впереди всегда существовал второй, железный частокол окон, после – разрыв, пробел
далее – мелодичные склянки дверного звонка, и там, за дверью – отец, это, допустим, неудивительно, по хронологии данного сна он, видимо, еще не умер, отец – и это возжигает чувство, коему
| Помогли сайту Реклама Праздники |