русский штыковой бой! Но они быстро переняли у русских, что штык, это не просто большой нож, которым можно порезать хамон и открыть консервы, но и страшное оружие. Раненых относили в каменную церковь, где лишенные даже элементарных лекарств, они умирали мучимые жаждой. Бывало, после перевязки, раненные возвращались в бой к своим товарищам с молитвой Деве Марии и с несколькими оставшимися патронами. Патроны брали у врага, как и все остальные припасы. Атака республиканцев, потом контратака националистов, и так каждый день. Мы продержались две недели. До шестого сентября. Последним оплотом стала церковь, толстые стены которой сделали ее настоящей крепостью. Но потом, республиканцы выкатили на прямую наводку артиллерию, и стало ясно, что жить защитникам осталось недолго.
Лейтенант испанской армии, Анатолий Владимирович Фок, некогда генерал русской службы, грязный от копоти и сажи, и правда похожий на маленького усатого черта, выглянул быстро в окно и тут же убрал голову.
— Ну вот и все, господа! То-то я смотрю, они притихли… Метрах в шестиста слева пушки ставят. Французские семидесятипятки, — сам артиллерист, он быстро понял, что сопротивление бесполезно. Но даже мысли сдаться, не было. Можно было только выбрать, как умереть.
Он присел у алтаря, вздохнул, осмотрел оставшихся солдат. Все подавленно молчали. Фок откинул барабан своего револьвера, верного спутника еще с Гражданской. Один патрон…
— Атаковать! — сиплым голосом сказал Яков Полухин, когда-то штабс-капитан Марковского артиллерийского дивизиона, по пояс голый, перевязанный грязным бинтом поперек груди, — хотя нет смысла, пока пустырь пробежим, всех из пулемета положат. Всех — это восемь оставшихся солдат. Трое русских и пятеро испанцев. Каждый на пределе сил, почти все раненные и оглушенные.
Лейтенант Фок встал, он вдруг почувствовал весь груз прожитых лет. — Да поможет нам Господь! Я горд за то, что у меня такие солдаты! Я рад, что этот час встречаю с такими братьями, как вы! Его плохой испанский давно стал привычен всем, переводчика не требовалось. Так же покряхтывая, поднялся седой сержант испанец, с заросшими седой щетиной щеками. Вчера он закрыл глаза своему внуку, умиравшему тяжело и долго от раны в живот, в этой самой крепости-церкви, а неделю назад схоронил сына, погибшего мгновенно в одной из контратак, от пули, ударившей прямо в «детенте» — нашивку с изображением сердца Иисуса, вокруг которой его жена вышила фразу: «Стой! Сердце Иисуса со мной!»
Сержант выпрямился, и, устремив взгляд в узкое окно вверху, через которое в разбитый витраж, врывался яркий луч яркого Кастильского солнца, стал читать молитву глухим, срывающимся голосом:
— Господи Иисусе, боже доброты, отче милосердия, обращаюсь к тебе с сердцем смиренным! Тебе поручаю последний час моей жизни и все, что тогда меня ожидает….
Испанцы опустились на колени и стали вторить старику. Русские рядом с ними размашисто по православному крестились и шептали свое. За стенами глухо ударили пушки и почти сразу одна из стен церкви вспухла взрывом, разбрасывая внутрь битый кирпич и известковую пыль. Отбросило, как тряпичную куклу в противоположную стену Полухина, и тут же засыпало обломками. Николай увидел, как рука Фока с револьвером поднялась к виску, выстрела он уже за грохотом не слышал. Кудашев метнулся к Альфонсо и закричал ему прямо в ухо, стараясь перекричать канонаду:
— Бежим отсюда, лучше там умереть от пули, чем тут завалит! Давай, брат! Альфонсо кивнул, и подхватив винтовку с примкнутым штыком кинулся за Николаем из церкви. Солнечный свет, после полутьмы внутри старой церкви на мгновение ослепил обоих, а потом где-то рядом разорвался снаряд. И свет для обоих надолго померк.
— Ну а потом, донья Эльза, ваш муж, спас мне жизнь, ночью вытащил меня из города. Красные сочли меня мертвым, да и не мудрено, я не многим от покойника отличался, вся голова в крови. Чертов осколок, остался на память о том дне у меня в голове, до сих пор. От того же снаряда, который чуть не оставил князя без руки!
— Я сам сейчас не могу понять, брат, как я тебя волок, — добавил отец, — у самого рука не действовала, а уж крови то потерял… Мы спрятались в каком-то свинарнике, два полутрупа. Не стану рассказывать, что мы ели и пили, чтобы не шокировать тебя Эльза, вас, герр Дюринг и сына. А через день нас спрятали крестьяне, передавшие потом разведке франкистов.
— Ну все! Поздно уже! — мать резко встала, — пора спать, хотя не уверена смогу ли уснуть в эту ночь! Сеньор Альфонсо, вам постелили в библиотеке, там хороший диван.
Альфонсо, чуть пошатываясь от выпитого, подскочил к ней и элегантно поцеловал обе руки, одну за другой: — Спасибо, княгиня, за заботу, но мы с сеньором Карлосом еще немного посидим!
Дед тоже тяжело поднялся, шевеля густыми седыми усами, попрощался с гостем и тоже, нетвердо держась на ногах, ушел к себе.
— Я скоро приду, милая! Сейчас уложу нашего гостя и приду, — отец обернулся ко мне, — и тебе сынок пора спать, надеюсь, наши рассказы не сильно испугали моего храброго пимпфа.
Я разочарованно вылез из кресла, до самого последнего момента я боялся шевельнуться и почти не дышал, думая, что меня не заметят, но спорить было бесполезно, и я вышел из залы. Но спать сразу не пошел, долго умывался, чистил зубы, а потом еще сходил на кухню. Возвращаясь, увидел, что папа сидит рядом с Альфонсо, почти касаясь его головы своей и держа за руку.
Я остановился у приоткрытой двери и, затая дыхание, прислушался.
— …да, так они говорят… чертов осколок, он не убил меня тогда в Кинто, но полон решимости все же прикончить. Я слепну, брат… — Альфонсо качнул головой и потянулся к бутыли — пустая… мы выпили за вечер почти пять литров Кастильского.
— А как же Лаура? Она знает? — голос отца был встревожен и полон участия.
— Что ты, дон Карлос?! Зачем ей это знать. Чтобы она изводила меня своей заботой и слезами?! На все воля Господа!
— Выше голову, брат! Мы с тобой и не через такое вместе прошли! Когда ты написал, я обещал помочь. Провидению было угодно, что ты застал меня дома! Завтра же поедем в Берлин, я знаю пару людей, которые помогут попасть на прием к тамошним медицинским светилам. Все образуется, Альфонсо!
Я тихонько, на цыпочках, стараясь не шуметь отошел от двери и поднялся в спальню. Уснуть я не мог долго…
Папа и Альфонсо уехали в Берлин утром на следующий день. Два дня я занимался, чем занимаются все дети в 11 лет, учился, шкодил, бегал на улице, маршировал и пел песни. На третий день, когда вернулся после обеда из школы, первое, что мне бросилось в глаза, заплаканное лицо матери. Бросился к ней с расспросами, но она только махнула рукой в сторону зала, и закрыв руками лицо отвернулась.
Я поспешил внутрь дома. Навстречу мне неслась музыка и сильный красивый мужской голос. Папа с Альфонсо сидели в зале, но от прежней атмосферы радости и веселья не осталось и следа. Наверное, впервые в жизни в тот день я увидел отца пьяным вдрызг. Альфонсо играл на гитаре и пел. О, боги! Как он играл! Никогда до того и никогда после, я не слышал, что бы гитара издавала такие звуки! Инструмент просто рыдал в его руках, стонал и молился. Альфонсо в расстегнутой до пояса синей шелковой рубахе, стоял, уперев согнутую в колене ногу на стул, чуть наклонившись вперед. Его руки мелькали на грифе гитары, то опускаясь, то взлетая вверх. Голова со слипшимися от пота, черными, как смоль волосами, запрокинута назад. Глаза закрыты. Грудь, заросшая посредине волосами, блестела влагой. Красивый, видный мужчина. Сейчас он был прекрасен дьявольски, если бы я был католиком, то именно таким бы представлял Люцифера! А еще он пел! Он пел так, как не может петь человек за деньги и по принуждению. Так можно петь, только вкладывая в это всю суть и всю жизнь, чувства, внутреннюю боль или огромную любовь. Тогда я этого еще не понимал, только сейчас осознал. Он притопывал ногой по стулу и кивал головой в такт словам и аккордам. И окончив одну песню тут же начинал другую не менее страстную или печальную… Отец, сидел рядом, уронив голову на руки, время от времени покачивал головой из стороны в сторону. На столе стояли бутылки, в основном водка, одни пустые, другие еще с содержимым.
Я прислонился к косяку двери, не в силах сделать шаг в комнату или наоборот — назад в коридор. Наверное, выглядел со стороны полным придурком с открытым ртом и широко распахнутыми глазами. Я не знал в чем дело, но меня захлестнуло волной какое-то дурное, ужасное предчувствие. Не сразу почувствовал, как мне на плечо легла знакомая рука. Оглянулся, позади стоял дед, угрюмый как никогда. Он повернул меня и вывел из зала, не говоря не слова. Взяв за руку, как маленького, повел по лестницы на второй этаж, к себе в комнату.
Он усадил меня в кресло у погашенного камина и сел рядом за столом. Единственная рука с сжатым так что побелели костяшки, кулаком грузно лежала на столешнице, и я почему-то не сводил с этого кулака взгляда. Я любил комнату деда со скрещенными на стене саблями, большим портретом кайзера Вильгельма над столом, гравюрами в аккуратных рамках, изображавших или лошадей, или кавалеристов при всем параде. В этой комнате дед рассказывал мне о боях и походах, а что еще нужно мальчишке? Но сейчас старый Деринг сидел, опустив голову, глаз почти не было видно за седыми бровями.
— Дедушка, что случилось?! Почему… — я не успел договорить, голос дрожал.
— Видишь ведь как бывает, Юрген, — ответил дед, и чуть помолчав, продолжил, — бывает так, что смерть на войне обходит стороной, а потом, годы спустя, все же настигает…
Я смотрел на него ничего не понимающими, наивными детскими глазами, но от этих слов у меня задрожали губы, защекотало в носу, а глаза наполнились слезами.
Тот снаряд, 6 сентября 1937 года, в Кинто, оставил отцу и Альфонсо свои страшные отметины. У папы, с трудом двигалась левая рука, а Альфонсо, у которого осколок так и остался в голове, стал терять зрение. Он писал отцу из Испании, и папа пообещал своему названному брату помощь лучших врачей в Германии. Но профессор в Берлине, сухонький старичок, посмотрев рентгеновские снимки, позвал еще одного коллегу, и они долго шептались, тыча в снимок пальцами и споря на непонятном простым смертным, медицинском языке. Наконец, один из медиков вышел, напоследок окинув сидевших в ожидании мужчин долгим пристальным взглядом.
— Ну вот что! Не буду ходить вокруг да около, солдаты! — начал профессор, —Я оперировал почти на передовой в Великую войну, в Шампани и скажу вам, господин Васкес, что с такой раной у вас был один шанс из десятков тысяч! И вы его получили. Вы получили почти пять лет жизни! Но судьба — известная стерва… Я ничем не могу помочь. И потеря зрения, это только начало. Вы обречены, молодой человек.
Альфонсо сидел молча, опустив голову смотря на узорчатый паркет, черты лица как будто застыли.
— Профессор, но как же… — вскинулся было отец, но побратим, жестом прервал его. Он не торопясь выпрямился на неудобном стуле со спинкой в прямой угол и взглянул в лицо профессора: — Сколько мне осталось, доктор?» спросил Альфонсо глухим голосом.
— Ну… принимая во
|