Он не стал заводить их снова. Стрелки замерли на двенадцати, будто время, испугавшись пустоты, сбежало из дома. Теперь в комнате царила тишина, тяжелая и густая, как сироп. Она оседала на старых фотографиях в рамах, на выцветшей шали, брошенной на спинку кресла, на кружевных занавесках, которые больше никто не поправлял после порывов ветра.
Осень прокрадывалась сквозь щели в окнах. Холодный воздух смешивался с запахом лаванды — ее саше мама раскладывала по ящикам комода каждую весну. «Чтобы моль не завелась», — говорила она, и тогда ее голос звенел, как хрустальный колокольчик, который теперь пылился на полке. Он взял его в руки, но не посмел встряхнуть. Боялся, что звук разобьет что-то хрупкое внутри.
На кухне, заваренной в полумраке, стояли две тарелки. Одну он мыл каждое утро, другую — вытирал от пыли раз в неделю. Иногда, когда закипал чайник, он оборачивался, чтобы крикнуть: «Чай готов!», но слова падали на пол, разбиваясь о кафель. Тогда он садился за стол, прижимая ладони к горячей кружке, и вспоминал, как она смеялась над его шутками, которых он больше не рассказывал.
В спальне, под подушкой, лежал конверт с надписью «На случай, если мне станет тяжело». Он не открывал его. Боялся, что последние слова станут прощанием, а он все еще ждал, что дверь скрипнет, и на пороге появится тень в растоптанных тапочках, с седыми волосами, растрепанными после сна. «Сынок, — скажет она, — ты опять забыл выключить свет в коридоре». Но дверь молчала, а свет горел сутками, разгоняя призраки.
Однажды он нашел ее очки в ящике с нитками. Стекла были в мелких царапинах. Она ворчала, что новые оправы ей не по душе, и штопала его носки, щурясь сквозь старые линзы. Теперь дырки в ткани зарастали, как раны, а очки лежали, завернутые в платок, будто спящие бабочки.
Ночью, когда луна проливалась сквозь облака серебром, он подходил к окну и смотрел на сад, где ржавели качели. Когда-то мама качала его, напевая колыбельную, которую сама сочинила. Теперь ветер шелестел листьями, подражая ее голосу, но мелодия распадалась на несвязные звуки. Он вдыхал воздух, пытаясь уловить запах ее духов — ваниль и что-то горькое, — но осень пахла только дождем и тлением.
Иногда ему снилось, что он снова ребенок. Он бежал по длинному коридору, толкал дверь, и она открывалась. На кухне гремели кастрюли, пахло пирогом с яблоками, а часы на стене тикали, торопясь прожить каждую секунду. Он просыпался, и тиканье оказывалось стуком собственного сердца. Одиноким, как последний лист на голой ветке.
Он так и не научился прощаться. Просто жил в паузе между «было» и «стало», где время текло вспять, а память рисовала ее улыбку на обратной стороне век. И, может быть, в этом был смысл — не хоронить, а носить потерю внутри, как часы, которые когда-нибудь снова пойдут. Но не сегодня. Сегодня стрелки все еще указывали на двенадцать, и в этом застывшем моменте она была жива.