Протокол ДЧК-451/б — «Контур для Одиноких».
Эрр сидел под пластиковым пальмовым недоразумением в «Нептуне» и в четвёртый раз царапал кубик льда ложкой. Он больше не плавился.
Был сухим, как боль в желудке, когда не ел второй день.
Он ел вчера?
Вспомнил только пустую кастрюлю.
Всплеск внутри — не еда, не мысль, а тупое «зачем».
Напротив расположилась его комиссия по досмотру.
Официально — три девушки.
Неофициально — три смеха, три взгляда, три липкие паузы.
Три фигуры, обтянутые легализованной девичьей формой.
Та, что с пластырем, была старшей по сверке.
Если Эрр дёрнется — она зафиксирует факт бегства.
Другая — с кольцом.
Третья — без описания, потому что Эрр не мог смотреть на неё слишком долго.
Глаза жгло.
Он знал: если бы он встал, он бы всё равно остался сидеть.
В голове гремела его кухня:
кружка с трещиной — акт дефекта,
капля в кране — единственный звонок другу ночью.
Смех комиссии на секунду замолчал.
Пластырь защёлкнула сумку — протокол «Смена фаз».
Вторая, с кольцом, защёлкнула свою на полсекунды позже.
Протокол нарушен.
Значит можно жить ещё секунду.
Эрр ткнул пальцем в стакан — убедиться, что протокол не испарился.
Изнутри включилась Гленн.
Как тоска.
Она — инспектор по внутренним несостыковкам.
Она — он.
Он — она.
Это была не шизофрения.
Это был регламент.
Он хотел крикнуть.
Почему-то — «мама».
— Не вздумай, — сказала Гленн.
Он когда-то пробовал объяснить это врачу. Врач не слушал, только записывал. Потом была тишина. Потом — Гленн.
— Ты всё ещё на точке контроля. Не забудь Протокол. Не забудь...
— ...себя, — сказала Гленн внутри. — Ты всё ещё фиксируешь.
Эрр кивнул. Хотел сказать «Я ухожу», но по правилам нельзя.
Пластырь протекла красным — кровь Эрра, но учтённая в ведомости.
Каблук скребанул по плитке.
Ещё капля — его.
Отметить. Сдать образец.
— Если я встану, — шепнул он в пустоту, — ты снимешь меня с учёта?
Гленн замолчала.
Или он замолчал?
Тишина.
Девачковость — это не потому, что я девочка.
Это потому что мне негде прятаться.
Девачковость — это дырка в протоколе.
Туда я сбегаю, когда больше не могу быть Эрром.
— …я себя — не люблю, — вырвалось вслух.
Они не услышали.
Или сделали вид.
Гленн внутри засуетилась.
— Ты хочешь быть мной, потому что тебе кажется, что меня кто-то мог бы любить.
А тебя — нет.
— Заткнись.
— Ты — ошибка в поле «пол».
Ты — сквозняк между нормами.
Ты — девочка, которую отменили до рождения.
Он ткнул пальцем в стакан.
Хотел, чтобы осколки порезали кожу.
Пластик
Мягкий, как голос, которому не дали имя.
Он вспомнил, как в детстве ел землю.
Чтобы понять, каково — быть внизу.
И чувствовать вкус.
Никто не заметил.
Наверное, тогда и началась девачковость.
Бабушка гладила складки на подоле — с такой осторожностью, как будто платье было из стекла.
Зеркало было мутное, со следами пальцев и времени, по краям, со следами от мух.
— Красивое, — сказала она. Не спрашивая. Просто… зафиксировала факт.
Он не понимал, зачем. Не умел спрашивать.
На нём было платье — слишком мягкое, будто сделано не для тела, а для призрака.
Ткань щекотала ноги.
Зеркало ничего не объясняло. Оно просто показывало: так тоже можно.
— Бабушка, — хотел он сказать, — я же не…
Но бабушка уже поправляла воротник, как будто устраивала экспонат в витрине.
Внутри — не стыд. Внутри — тишина.
Та же, что будет потом, когда Гленн заговорит.
Та же, что в кафе, где лёд больше не плавился.
Та же, что всегда приходит, когда девочка прячется, потому что её нет.
Он запомнил цвет платья - зеленое в горошек.
Отраженье в зеркале — он не испугался.
Бабушка взяла расчёску, медленно провела по волосам — не моим, своим.
Потом поправила платок. Не для строгости, а просто потому что привыкла.
Я посмотрел на неё — и вдруг понял: она не смотрит на меня. Она видит.
Не платье. Не позу. Меня. Будто давно знает.
А потом — снова школа, снова молчание, снова день.
Внутри потянуло низ живота — остро, как перед больничной капельницей.
Пластырь снова двинулась.
Всё — по расписанию.
— Правда хочешь к трещине? Вернуться по следу, который выдаст тебя обратно? — спросила Гленн.
— Там ты тоже я. Я — твоя трещина. Я — твой хвост. Я — твоя девочка.
И замолчала.
Эрр прошептал:
— Если я встану — ты сотрёшь меня?
В ответ — капля.
Не крови.
Мочи.
Он сидел слишком долго.
Он не знал, заметят ли.
Он хотел провалиться под плитку.
Пауза.
Пластырь делает вид, что не замечает.
Кольцо глотает слюну.
Третья — всё ещё молчит.
Из-под стола — белый кроссовок. Без жеста. Без смысла.
Он встал.
Тишина.
Комиссия — всё ещё смотрит.
Стул заскрипел — акт расхождения закрыт.
Комиссия не шевельнулась.
Наблюдение продолжается.
Он хотел крикнуть «Это я»,
но регламент запрещает идентификацию с инспектором.
На секунду — ничего не было.
Ни стула,
ни пола,
ни тел.
Просто… всё исчезло.
Или сбилось.
Шаг.
Воздух заполняет паузу.
Внутри — тихо.
Куртка — дешевая, пахнет потом.
Он боялся её стирать: в подкладке — жетончик с надписью «Глория».
Кошачье имя.
Никто не знал.
Перед выходом обернулся — контрольный взгляд в прошлое.
За столом — не он.
Гленн.
Кружка трещит от её взгляда.
Под ногтем — кровь. Своя.
Пятно. Пустота.
Откуда — непонятно.
Как будто там никого и не было.
Как будто всё это — бред.
Или хуже — правда.
Пауза.
— Девочка… — прошептало внутри.
— Прости, — сказал он.
Запись завершена.
Он останется.
Комиссия расформирована.
А в трещине между строк — нельзя быть никем.
Там, где не сверяют — голос.
За спиной — Девачковость.
Впереди — Протокол.
(шёпот)
Молюсь, чтобы бог оказался женщиной.
Послесловие:
(шёпотом)
А бог уже женщина.
(ещё тише)
Просто чернила закончились на слове «жить».
Теперь она читает — с краешка неба.
Без подписей.
Без печатей.
Иногда, когда сильно щемит,
она шепчет тебе в ухо твои же мысли.
Чтобы ты не забыл, что жив.
Хотя бы… на черновике.
|