часть, чтобы стало легче самому. Мойра подошла идеально. Все спали или готовились ко сну, или завершали рутинные дела, подсчитывая жалкие гроши и нормы по добыче камня и покраске. А она стояла, глядя в небо. Словно в небе был смысл!
– Тебе-то какая печаль? – спросила Мойра спокойно и равнодушно.
Да никакой. Просто паршиво на своей душе, вот и захотелось, чтобы не себе одному страдать, а разделил хоть кто-то.
– Ты, парень, зря так, – вдруг сказала Мойра и взглянула на него. В мистическом свете звёзд её лицо казалось ещё бледнее. Он не должен был и разглядеть её лица, но видел. – Ты всех ненавидишь, а всё от того, что себя больше каждого.
– Тебя не за ведовство ли сюда сослали? – спросил Легар. Здесь не принято было расспрашивать кто пришёл и откуда – разные у всех были дороги, были здесь и потомки тюремщиков, и потомки преступных, и те, кто сам бежал…
Все сделались равными в серости.
– Не за него, – ответила Мойра. – И не сослали, сама приехала.
– Зачем? – у Легара не укладывалось в голове, как кто-то может оказаться здесь добровольно?! Он бы хотел сбежать, сбежать как можно дальше, от прошлого, от корневищ семьи, от погибельной земли – ничего из этого не имело для него ценности, одно разочарование.
– Здесь умирают люди, – она не скрывала, нет. отвечала так, как считала нужным. – Умирают, а потом уходят в землю. Мне любопытно за этим наблюдать.
Легар вздохнул. Зачем говорить с сумасшедшей? Толку от неё немного, всё запутывает только.
– Люди здесь как в темнице, у кого-то на лицах смирение, у кого-то ненависть. Ты в ненависти, и это мне интересно, – Мойру его молчание и вздох не смущал.
– Дурная ты! – Легар даже сплюнул, так его разозлила эта ведьмовская речь, – на всю голову обиженная!
– И на две других, – подтвердила Мойра, – но ты зря не веришь мне. Я вижу глаза, глаза твоей матери и твоей сестры, твои глаза. они смотрят по-разному.
– Тебе-то что?
– Запоминаю.
Нет, разговаривать с ней нельзя было! Только время тратить, да и на что? На путное ли разве? Нет! на пустобрешие!
– Шла бы ты своей дорогой, Мойра! – Легар не заметил как успокоился. Странные нелепые слова этой женщины, в которой он не мог определить ни безумства, ни возраста, сломили его собственное бешенство и раздражение, оставив лишь усталость. Ему хотелось домой. Пришло в голову, что мать, верно, переживает. Да и куда уж деваться? Печаль у них общая, вместе и выбираться будут.
А он-то что? Разве ж закончен? Так нет! молод, руки-ноги есть, всё равно в город податься можно, в настоящий город, в жизнь. Мастерство и сила всегда пригодятся.
– Ты следующему мертвецу записку положи под голову, – сказала Мойра, тихо засмеялась, – они там всё читают, всё видят. Если просьба какая – помогут, если обида какая – подсобят, а надо врага наказать – так всё будет.
Легар замер, глядя на неё с испугом и ненавистью. Но Мойра уже удалялась, прекрасно разбираясь в тёмный каменных тропах, она шла, не оглядываясь, легко и даже как-то весело.
***
Прощаться с Мойрой пришли, скорее, для порядка. Никто так и не знал как и почему она вдруг померла. Сколько пролежала после смерти – тоже не знали.
В убогой лачужке набилось народу. Пришёл и Легар. Смотреть на Мойру было противно и страшно – смерть сделала её ещё более бледной и жуткой, заострила черты, слила всё лицо её в маску, как из воска белого слепленную.
Но он пришёл. И руки его сжимали мелкий, жалкий клочок. Правда или неправда? Да кто же узнает. Мертвецы болтать не станут, а городок кружит, кружит – рутиной, да расходами. Расплатился Легар за отца своего, так мать заболела, мать на ноги встала, так новая напасть – у домишки их крыша прохудилась, обвалилась прямо внутрь дома, благо, не ушибла никого. Снова расходы. Снова не едет Легар в ту жизнь, что кажется ему настоящей, и, хотя молод он, а всё же нет никакого спасения и уверенности в завтрашнем дне, да и силы уже, о, бедные силы – тают быстро. После тяжелого дня голову до тюфяка бы донести, упасть. Неурожая случился – после красильни приходится поле перекапывать новое.
А не копать нельзя – второй год неурожай всех подчистую скосит!
И ткани везут всё серее, их отбелить надо помочь. И травы собрать, вдоволь насушить, и всё успеть, а рук мало. Мечтать всё меньше остаётся, растёт тоска в груди.
Вот и держит робкая рука – от намерения робкая, не от труда, листок. В листке одно слово: «свобода», слово страшное, слово противное, но Легару больше всего желанное. Раздражает его серый край, раздражают и дом, и люди, и сам себя он не принимает – всё не так, не по нраву, чудится: мир-то больше, а он здесь, прикованный, и мир о нём не знает!
И не прознает, да? Ведь кончится поле, начнется сев. Кончится сев – начнётся сбор трав. А как то завершится, обязательно что-то новое будет, не бывает ведь такого, чтобы человеку на пути ничего не стояло.
– Потерпи до следующей весны, – убеждала мать, – я окрепну, тебе помогу. Поедешь в город, жить станешь лучше, потом и сестру пристроишь.
Мечтается ей, мечтается. Не о себе уже – на себе она давно уже перекрест дорог поставила, а вот дочь спасти желает.
– Устроишь её там, обживёшь, – мечтается ярко, да так, что нет никакого взгляда на лицо Легара, а в лице его, во взгляде – тоска. Умер он чем-то внутри, и Мойра то верно знала, задолго, а вот тело бродит зачем-то, глупое.
Бывают дни, когда люди необдуманны. Решительны, злы, отчаянны и готовы. Позже они испугаются, попросят действия и слова назад, но боги отмолчатся – на таких отчаяниях стоят многие божии дома.
Для Легара это был тот день. День, когда прощались с Мойрой. Безучастной, мрачной, безумной, неопределённого возраста, занесённой к ним боги знают какими ветрами. День, когда Легар в записке просил у мёртвых свободы для себя, ничего о свободе не зная.
Это было всего лишь слово из светлой, несбыточной жизни.
Это было всего лишь минутой отчаяния, особенно паршивой минутой, когда давят и небо, и земля.
И этого нельзя было уже изменить. Он успел опомниться, но куда деваться? Как вытянуть записку, если тело уже заколочено в ящик? Тело несли, а Легар решил для себя, что ничего страшного не произошло, ведь, в конце концов, это всего лишь какая-то сказка, и Мойра – всего лишь безумица.
***
– А чего ты боишься? – спросила Мойра и гниющий её, запавший куда-то в глубины черепа язык, задвигался в гниющем рту. Это было ужасно – через провалы кожи, уже сожжённой посмертием, проступали кости и отвратительные ноздреватые полости. – Не этого ли ты хотел?
Она явилась непрошенной гостьей, а может быть – полновесной владычицей мира, что воплощается множеством лиц, приходит множеством имён, перерождается в идею.
Конечно, никто не мог его спасти. Ночь была как на заказ: лунная, глубокая, тихая. В такую ночь добрый люд сидит по домам. А он? Нет, он давно не был добр, и прежде всего – к себе.
Он хотел кричать, но язык – его собственный язык присох к нёбу. Он не мог вздохнуть, глотнуть крика…
– Ты просил, и я пришла! – издевающееся разлагающееся лицо, ещё хранящее лоскуты белизны, кривилось прямо перед ним, проступало отчётливо из темноты и тут же в ней таяло, превращаясь в полусветные очертания, чтобы снова проступить и снова исчезнуть.
– М…мойра, – проблеял Легар. Никто не мог прийти на помощь. Никто не мог спасти его.
– Я больше не она, – ответила мёртвая. – Я переоделась. Смерть – это платье, вот и всё. И я пойду дальше, но ты просил меня, и перед уходом я исполню твою просьбу.
Просил? О чём он просил? О чём отчаивался?
В его собственных мыслях свобода была значением богатства, шумного яркого голода, где нет долгов, потерянного и усталого взгляда матери, и вообще никого из прежнего мира нет. И Легар там занимает значимую позицию.
Такой была его свобода. Он не знал в своих мыслях чем бы занимался, что его бы интересовало в такой жизни и не заела бы его тоска по дому? Он не знал. Легар хотел свободы, не представляя, что это такое и куда её деть.
Представление же силы, явившейся к нему в ночи, перед новой сменой платья, не разделяла его мнения. Для неё свобода заключалась в другом, и податливая сущность, не лишённая милосердства, ибо милосердие – это изобретение тёмных сил, явленное для наиболее жестокого укорения света, торопилась к Легару, как к тому, кто давно уже умер внутри себя, но остался зачем-то бродить.
Длинный язык, давно почерневший, покрытый струпьями и тянущими язвами, пульсирующими собственными жизнями, потянулся из черепа, медленной змеёй…
– Не надо! Не надо! – он отбивался, кричал, просил пощады, даже плакал. Но безучастный склизкий от гнили язык скользил по его лицу, собирая эти слёзы на язык, а попутно и заражая.
– Смерть – это платье, и я уже готова к пути, – шептал ему мёртвый голос, и нельзя было не узнать в этом голосе уже знакомые нотки. Только вот Легару было не до того. Бледность смерти лилась по его коже, заражая, стягивая его тело, его душу, его существо тем самым платьем, словно чехлом. – Новый наряд, красивый наряд…
Легар отбивался из последних сил, не понимая краем угасающего сознания, где же он так был жестоко не прав, что судьба решила наказать
| Помогли сайту Праздники |