Март был не месяцем, а затяжной болезнью света. Небо, серое и влажное, как мозоль, прилегало к крышам поселка «Омега» без единого зазора. Дождь не шел — он сочился, просачивался сквозь щели в душах, превращая мир в гигантскую, промокшую насквозь вату. В этой вате и жил Артем, сторож зверинца, что ютился на окраине, где асфальт сдавался, уступая место грязи и ржавым сорнякам.
Его жизнь была ритуалом угасания. Утром — щелчок замка в каморке при зверинце, вечером — тот же щелчок, запирающий его самого вместе с тоской. Днем — обход клеток. Он ходил по этим бетонным дорожкам, словно маятник, отмеряющий не время, а его полное отсутствие. В клетках тлела такая же жизнь, как и у него: медведь, стерший в кровь лапы о цемент; пара орлов с обломанными о сетку когтями; лиса, чей мех слинял от безысходности. Они не смотрели на него, он не смотрел на них. Они просто существовали в одном и том же пропитанном запахом навоза и влажного дерева воздухе, в этом коллективном выдохе, застревавшем в низких мартовских облаках.
В его каморке пахло старым деревом, кирзовым сапогом и кислой остывшей чайной заваркой. Пыль ложилась на вещи бархатным, безнадежным саваном. Иногда он включал транзистор, и оттуда, сквозь шипение, лилась такая же серая, размазанная музыка, похожая на звук дождя. Он чувствовал, как его собственная плоть становится прозрачной, водянистой, как будто он медленно растворяется в этой вселенской сырости. Мир говорил ему на языке запретов: «нельзя вырваться», «нельзя чувствовать», «нельзя желать». И он, как и звери в клетках, подчинился.
Но однажды утром что-то изменилось.
Он вышел, как обычно, подставить лицо под эту мелкую, назойливую водяную пыль. И почувствовал — не запах, а его обещание. Слабый, едва уловимый призрак чего-то сладкого, пряного, пьянящего. Он шел не откуда-то извне, а будто из трещин в самом мироздании. Артем пожал плечами, списав это на игру истощенного сознания.
Но к полудню призрак стал явью. Воздух густел с каждым часом. Тоска не ушла, нет, она лишь отступила на шаг, уступив место растущему, давящему ожиданию. Птицы в поселке замолкли. Медведь в своей клетке перестал метаться и встал на задние лапы, всматриваясь куда-то за забор, затянутый колючей проволокой. Лиса замерла, ее влажный нос вздрагивал, ловя невидимые частицы.
А потом это случилось.
Не постепенно, не по капле — а одним оглушительным, взрывным ударом по всем органам чувств.
С юга, со стороны заброшенных железнодорожных путей, накатила волна. Волна не звука, а цвета и запаха. Это был запах — запах, от которого перехватывало дыхание, запах ста тысяч цветущих вишен, расплавленного шоколада, женских духов, горячего песка и молодого вина. Он был густым, как сироп, почти осязаемым. Он врылся в легкие, как бандит, опрокидывая устои этого серого мира. Он был настолько плотным, что его можно было жевать, им можно было давиться.
И цвет. Серость не просто отступила — ее разорвало в клочья. Все вокруг залил алый свет. Не красный, не багровый, а именно алый — яростный, кричащий, плотоядный. Он исходил от поля маков, что никто не сеял и которое за одну ночь взошло по ту сторону забора. Но это были не просто цветы. Это было море расплавленного карбункула, пожар, пожирающий саму тоску. Это была кровь, бурлящая в сосудах миллионов смертников, которая вдруг взбунтовалась и выплеснулась наружу, затопив унылый ландшафт.
Это была красота. Но не та, что утешает. Это была красота-агрессор, красота-насилие. Всепобеждающая, опасная, почти непристойная в своем буйстве.
И тогда в зверинце началось.
Медведь, тот самый, что часами мог биться головой о прутья, вдруг поднялся на задние лапы. Он не зарычал. Он издал звук, который был похож на пение низкой, хриплой медной трубы — звук такой глубинной, первобытной тоски и одновременно такой дикой, неистовой радости, что у Артема по спине побежали мурашки. Орлы расправили свои изувеченные крылья, и казалось, что они вот-вот взмоют в это алое небо, разорвав сетку силой одного лишь желания. Лиса заплясала на месте, ее рыжая шкурка вдруг ожила, заиграв в этом пламени, а ее крик был тонким, пронзительным визгом абсолютной, ничем не ограниченной свободы.
Артем стоял, вцепившись пальцами в холодный металл ограды. Он смотрел на это безумие, на этот взрыв жизни, который был так жесток и прекрасен. Он чувствовал, как что-то каменное и мертвое внутри него трескается, рассыпается. Слезы, горячие и соленые, потекли по его щекам, смешиваясь с безразличной мартовской влагой. Он плакал не от горя. Он плакал от этого яростного, несправедливого, ослепительного «можно», ворвавшегося в его выстроенный на «нельзя» мир.
А потом, так же внезапно, как и началось, все кончилось. Набежала туча, погасившая алый свет, и хлынул привычный, тоскливый дождь. Запах сменился запахом мокрой пыли. Цвета потухли.
Но что-то изменилось навсегда. Медведь сидел в своей клетке, но в его глазах тлела искра. Лиса свернулась клубком, но во сне ее лапы подрагивали, будто бежала по незримым полям.
Артем вернулся в свою каморку. Пахло все тем же: деревом, сапогом, тоской. Но теперь он знал. Он знал, что за этой серой пеленой мира существует иное измерение — яростное, алое, пахнущее свободой и страстью. И эта мысль была одновременно и благословением, и проклятием. Ибо отныне его серая жизнь будет не просто серой жизнью. Она будет жизнью в ожидании следующего алого шквала.
| Помогли сайту Праздники |