Мне сорок два года, и я учусь держать кисть. Не метафорическую кисть ответственности или кисть карьерного роста, а самую что ни на есть настоящую – деревянную, с щетиной, пахнущую льняным маслом и надеждой. Она выскальзывает из пальцев, как живая, оставляя на холсте не мазок, а неловкий шрам. Я чувствую себя слоном в посудной лавке, которому вдруг взбрело в голову вышить крестиком.
А началось с чердака. Точнее, с необходимости разобрать чердак после того, как отца не стало. Мы с сестрой откладывали этот момент два года, как откладывают визит к стоматологу – знаешь, что надо, но так не хочется боли.
На чердаке пахло пылью и временем. В углу, под старой, прохудившейся крышей, стоял его мольберт. Не складной, а дубовый, тяжеленный, который он смастерил сам. На нем – незаконченный пейзаж. Узнаваемый изгиб реки за нашим домом, те самые ивы. Но краски потускнели, покрылись паутиной и грустью.
Раньше я ненавидел эти краски. Они пахли скипидаром, который въелся в отца насквозь, стал частью его ауры. Он приходил с завода усталый, молчаливый, и пропадал тут, наверху. Мы, дети, стучали по трубам: «Папа, ужин!» Он не отвечал. Мама вздыхала: «Он творит». А я думал: «Какое там творит! Отлынивает от семьи».
Он был человеком из стали и тишины. Наши диалоги напоминали игру в пинг-понг, где я отчаянно подаю мячи, а он их просто ловит и кладет в карман.
— Пап, как дела?
— Нормально.
— Пап, посмотри, я модель собрал!
— Молодец.
Между нами стояла стена, и я был уверен, что сложил ее он. Своим молчанием. Своим уходом в этот мир запахов и цветов, куда мне не было хода.
И вот я сижу перед его мольбертом. Рядом – ящик с красками. Тюбики засохшие, некоторые лопнули. Я взял один – «охра желтая». Разминаю в пальцах. И вдруг, с этим простым жестом, из какой-то щели памяти выплывает обрывок: мне лет пять, я сижу у него на коленях, а он водит моей рукой по бумаге. «Вот смотри, – говорит его голос, глубокий и редкий, как шахтерский уголь, – чтобы получить зелень, надо смешать желтый и синий. Это алхимия, сынок».
Я не помнил этого. Совсем. Память, предательница, хранила ссоры и молчание, а этот крошечный лучик спрятала на самое дно.
И тут меня осенило. А что, если стена была не между нами, а вокруг него? Что, если он не уходил от нас, а просто не знал, как вернуться? Завод, обязанности, страх не прокормить семью – все это сжало его, как тиски. А краски были единственным клапаном, чтобы не взорваться.
С идиотским упрямством, достойным лучшего применения, я пошел в художественный магазин. Купил новые краски, разбавитель, кисти. Принес все на чердак. Поставил новый холст. И начал.
Получалось ужасно. Деревья похожи на зеленые облака с палками, река – на разлитую синьку. Я злился, хотел все швырнуть. Но однажды, смешивая белила и умбру, чтобы получить серый цвет для тучи, я поймал себя на мысли, что не думаю о квартальном отчете. Ни о чем. В голове тишина. Та самая, отцовская. И в этой тишине я вдруг услышал его. Не слова, а суть. Его упрямство. Его отчаянную попытку оставить хоть какой-то след, кроме следов у станка.
Я начал писать наш дом. Тот самый, с резными ставнями. Сначала вышло криво. Потом – чуть лучше. Я добавил фигурку мальчика на крыльце – себя. А на пороге – его, отца, с палитрой в руках. Но получилось так, что он смотрит не на меня, а куда-то вдаль, за холст.
И вот сегодня, глядя на свою, в общем-то, посредственную картину, я понимаю кое-что важное. Я потратил полжизни, пытаясь вести с ним диалог на своем языке – языке слов, упреков, ожиданий. А надо было просто сесть рядом и молча смешивать краски. Понять его молчание не как отвержение, а как форму речи.
Мой сын-подросток заглянул на чердак на днях. Покрутил у виска, увидев мои «художества». «Пап, ты в марафоне по нетворкингу участвуешь с призраками?» – съехидничал он. Я рассмеялся. И протянул ему кисть. «Попробуй, – сказал я. – Здесь, в ультрамарине, есть один интересный оттенок».
Он взял. Неловко, как когда-то я. И сделал свой первый мазок – ярко-красный, дерзкий, не в тему. Клякса.
Смотрю на эту кляксу. Она похожа на рану. Или на распустившийся мак. Исправить ее уже нельзя. Но можно сделать частью картины. Частью новой.
Возможно, диалог отцов и детей – это не обмен правильными словами. Это искусство – писать одну картину на двоих, поверх старых слоев, не боясь клякс, доверяя друг другу хоть один мазок. Всего один мазок. А там, глядишь, и получится общий цвет.
|