Все начинается с тишины. Не с той благоговейной, что бывает в библиотеках или в зимнем лесу, а с густой, ватной, беспросветной. Она забивает уши, как пробка. И в этой пробке — стук. Нерегулярный, навязчивый. Тук... тук... тук-тук... Словно кто-то лениво стучит по батарее старой монеткой. Это мое сердце. Оно там, внизу, плюхается в луже остывающей патоки, которая когда-то была кровью.
Потом приходит свет. Вернее, его подобие. Не яркая вспышка в конце туннеля, о которой все трубят. Нет. Это грязновато-белый потолок из армстронга. Шахматка плиток. Пятно от протечки прошлым летом, похожее на кривое лицо. Я знаю этот потолок. Я смотрел на него пять дней в неделю, девять лет подряд. Офис. Черт возьми, я умираю в офисе.
Мысль не вызывает ужаса. Она абсурдна. Как анекдот, который рассказали неумело. Я лежу на шершавом ковре цвета «бизнес-меланж», вонзившись щекой в ворс, и пахнет пылью и остывшим кофе из моей же кружки «World’s Best Boss», которую мне подарили на день рождения с насмешливыми подмигиваниями. Ирония, да. Последняя шутка.
Тук... пауза... тук...
Сознание не плывет, оно скачет. Как плохо настроенный телевизор. Один кадр: лицо Марты, когда я в последний раз видел ее утром. Натянутое, с легкой гримасой раздражения, потому что я снова забыл вынести мусор. Не «я тебя люблю». Не поцелуй. Гримаса. Вот последний образ жены. Следующий кадр: я, семилетний, на плечах у отца. Солнце, липкий сок от эскимо на пальцах, и я смеюсь, запрокинув голову к небу, которое кажется бесконечным. Куда оно делось, то небо?
Голоса. Доносятся сквозь вату, как сквозь толстое стекло.
— ...вызов...
— ...пульс...
— ...скорая...
Они говорят о ком-то постороннем. Их голоса плоские, деловые. В них нет трагедии. Есть только суета. Чья-то тень заслоняет пятно на потолке. Большой, неуклюжий Силуэт. Босс. Он говорит в телефон: «Да, Сергей Петрович, понимаю, срыв дедлайна, примем меры, найдем замену...» Замену. Мне еще тут лежать, не остыл, а я уже — вакансия.
И вот начинается самое интересное. Тело отключается. Оно больше не шлет сигналов боли, холода, дискомфорта. Оно — просто груда биологического мусора, от которой я отделяюсь. Я становлюсь чистым сознанием. Пунктирной линией.
И этот пунктир пронзает главная мысль, острая, как осколок: Я никогда не был по-настоящему жив.
Вся моя жизнь — это сплошной «как бы». Как бы карьера. Как бы семья. Как бы отпуск. Как бы интересы. Я носил галстук, который меня душил, строил планы, которые никому не были нужны, покупал вещи, которые не приносили радости. Я был функцией. Винтиком, который так старался быть как все, что стер собственную резьбу.
Вспоминается море. Мы были с Мартой в Крыму. Я сидел на берегу и... проверял рабочую почку. А она смотрела на волны. Я видел ее профиль, отрешенный и прекрасный, и чувствовал раздражение: «Сидит, ничего не делает». А она в тот момент, возможно, была жива. По-настоящему. Чувствовала соленый ветер, слышала крики чаек, была частью этого мира. А я был в своем коконе из тревог и планов.
Теперь этот кокон растворяется. И остается оголенная проволока души.
Я вижу, как меняются сцены, но не как в кино, а как в дурацком сновидении. Вот я на совещании, говорю что-то важное о квартальном отчете, а из моего рта вылетают не слова, а пузыри. Мыльные пузыри. И все вокруг — коллеги, босс — серьезно их ловят, записывают. Вот я дома, пытаюсь обнять сына-подростка, а мои руки проходят сквозь него, и он, не замечая, утыкается в телефон. Его лицо освещено мерцающим синим светом. Синий саван.
ТУК-ТУК-ТУК-ТУК!
Стук учащается. Он больше не ленивый. Он яростный. Настойчивый. Это уже не монетка по батарее. Это кузнец бьет молотом по раскаленному металлу где-то в самой сердцевине мира. И с каждым ударом в меня вливается... агония. Но не физическая. Экзистенциальная. Боль от осознания собственной непрожитости. Это большая боль, чем та, что свела сердце. Это чувство, что ты промахнулся. Мимо жизни.
Я хочу крикнуть. Крикнуть Марте, сыну, этому идиоту-боссу, всем, кто остался там, в мире мыльных пузырей: «Очнитесь! Вы же не живете! Вы играете в калькулятор, а мир-то — он пахнет, он поет, он режет кожу, как лед! Он — вот!»
Но из меня вырывается только тихий, беззвучный стон. И он смешивается с нарастающим воем сирены. Скорая. Руки, холодные и цепкие, трогают мое шевелящееся тело. Чей-то голос, резкий и четкий: «Фибрилляция! Разряд!»
И тут — УДАР.
Не звук. Не свет. А именно удар. Абсолютный. Вселенная, сжавшаяся в точку, а потом взорвавшаяся белым светом. Это не боль. Это казнь. И воскрешение. Меня выдергивают из уютной, горькой паутины моих мыслей и с силой впихивают обратно в мясо. В мясо, которое болит, которое старое, изношенное, пропитанное офисным кофе и страхом опоздать.
Я открываю глаза. Тот же потолок. Тот же Силуэт, но теперь его лицо близко, и на нем — не деловая маска, а растерянность и человеческий испуг.
— Держись, — хрипит он. — Скорая уже здесь.
И в его глазах я вижу не начальника. Я вижу испуганного мальчика, который тоже боится умереть здесь, под пятном на потолке, с квартальным отчетом в планшете.
Меня несут на носилках. Мимо пролетают знакомые лица. И я вижу. Вижу не коллег. Я вижу заложников. Пленников этой системы притворства. У одной девушки из бухгалтерии на щеке сохнет слеза. У охранника дяди Васи дрожат руки.
Я выжил. Мне говорят это в больнице, когда откапываюсь из-под слоя лекарств. «Вам повезло», — говорит врач. Его лицо усталое, как у всех.
Я лежу в палате, и ко мне приходит Марта. Она не говорит ничего. Она просто берет мою руку и кладет ее себе на щеку. И я чувствую. Чувствую тепло ее кожи, легкую влагу от слез, биение ее крови под тонким покровом. Это не «как бы». Это — вот оно. Ее рука в моей. Шершавая, живая.
Я смотрю в окно. За ним — небо. Обычное, городское, сероватое. Но в нем есть глубина. Бесконечность, которую я забыл.
Я не стал святым. Не уволился с работы, чтобы разводить орхидеи на Бали. Галстук по-прежнему душит. Босс все тот же идиот. Но что-то сломалось. Или, наоборот, встало на место.
Иногда, когда я снова погружаюсь в рутину, мне кажется, что я снова там, на том шершавом ковре. И слышу тот неровный стук. Тук... тук... тук-тук...
Это не сердце. Это напоминание. Стук в дверь. Мою собственную. И я теперь знаю, что за ней — не тьма. А шанс. Грубый, неидеальный, пахнущий пылью и остывшим кофе, но — шанс. Пока ты слышишь этот стук, ты еще не совсем мертв.
| Помогли сайту Праздники |