Мастерская пахла пылью, льняным маслом и временем. Анна нажимала на педаль шлифовальной машины, и вибрация проходила через ладони в самое нутро, заглушая мысли. Стол — дубовый, тяжёлый, XIX век — медленно сбрасывал слой грязного лака, обнажая благородную текстуру древесины. Она всегда сравнивала это с исцелением: снять искажающую плёнку, чтобы проступила истинная красота.
Дома её ждали коробки. Коробки, которые уже полгода стояли нераспакованными посередине гостиной. После Максима. После фразы «ты просто задыхаешь меня своей любовью», произнесённой так спокойно, будто он комментировал прогноз погоды. Она не плакала навзрыд, не рвала фотографии. Она просто перестала чувствовать вкус еды, а звуки мира доносились будто через толстое стекло. Работа стала единственным островком ясности. Древняя мебель болела понятными болезнями: трещины, сколы, червоточины. Их можно было изучить, классифицировать, вылечить. Свои трещины не поддавались реставрации.
Однажды, разбирая ящик старого секретера, она нашла под ложным дном письмо. Пожелтевший лист, чернила выцвели. «Милый мой, — было написано тонким, нервным почерком, — сегодня доктор сказал, что надежды нет. Я не плачу. Я полила герань на окне. Как странно — знать, что ты больше не увидишь, как она зацветёт». Анна прочитала и осторожно положила листок обратно. Не её память, не её боль. Но что-то в сердце дрогнуло — крошечный, едва заметный сдвиг. Кто-то любил, кто-то терял, кто-то поливал герань, зная, что не увидит её цветения. Жизнь продолжалась.
Вечером, впервые за полгода, она открыла одну из коробок. Не его вещи — их он забрал. Тут было её: книги, которые она любила, и которыми они не делились; смешная керамическая лягушка, купленная на ярмарке; шерстяной плед. Она достала плед, завернулась в него и села на пол. И вдруг, не от горя, а от этой тишины, от этого внезапного соприкосновения с самой собой, по её щекам потекли слёзы. Тихие, безо всяких рыданий. Как будто оттаяла какая-то внутренняя permafrost.
На следующий день в мастерскую принесли гравюру в раме. Клиент — мужчина лет сорока, с внимательными, немного усталыми глазами — объяснил, что это Дюрер, оригинал, конечно, не «Рыцарь, смерть и дьявол», а скромная поздняя работа. Но рама треснута, требуется осторожность.
— Вы ведь Анна? Мне советовали вас как лучшую, — сказал он, и в его голосе не было заискивающей лести, лишь констатация.
Она кивнула, взяла гравюру. Их пальцы ненадолго соприкоснулись на паспарту. И что-то в этой деликатности прикосновения, в серьёзности его взгляда заставило её не опустить глаза, как обычно, а встретиться с ним взглядом.
Его звали Лев. Он приходил несколько раз — посмотреть на работу, принести специальный клей, просто поговорить об искусстве. Он не спрашивал о её жизни, не намекал ни на что. Он рассказывал о своей работе историка, о том, как восстанавливает цепочки событий из обрывков. «Иногда, — сказал он однажды, глядя, как она кропотливо собирает осколки позолоты, — чтобы увидеть целое, нужно сначала признать, что оно разбито. И не бояться осколков».
Она молча кивала, понимая, что говорит он не только о раме.
Как-то раз, закончив работу поздним вечером, она не поехала домой в пустую квартиру, где всё ещё стояли коробки (теперь уже полураспакованные). Она пошла пешком через старый парк. Была осень, жёлтые листья падали медленно и веско, как капли плотного дождя. Она шла и думала не о Максиме, а о том письме под ложным дном. О той женщине и её герани. И вдруг осознала: она больше не задыхается. Воздух, холодный и влажный, наполнял лёгкие легко и свободно. Боль не исчезла. Она превратилась в тихую, знакомую тяжесть, в шрам, который уже не кровоточит, но который всегда будет частью рельефа её кожи.
Вернувшись, она допила чай, стоя у окна, и увидела своё отражение в тёмном стекле. Усталое лицо, в глазах — не радость, но и не опустошение. Спокойствие. Признание.
Через неделю Лев зашёл за готовой работой. Гравюра была в восстановленной раме. Трещины на старом дереве Анна не скрывала, не маскировала. Она их аккуратно соединила, укрепила, и линии стыков стали похожи на тонкие, почти золотые швы на коже старого воина.
— Вы оставили следы, — заметил он, вглядываясь.
— Это часть истории, — ответила она. — Если их убрать, вещь станет новоделом. Лишится души.
Он долго смотрел то на гравюру, то на неё.
— А ужинать куда-нибудь сходите? — спросил он, наконец, просто и без пафоса. — Без продолжения. Просто… поговорить.
Анна взглянула на свои руки, испачканные морилкой и воском. На ящик с инструментами. На пустую, залитую вечерним солнцем мастерскую. Она почувствовала не вспышку надежды, не головокружительное предвкушение. Она почувствовала тихую, почти невесомую готовность. Готовность позволить чему-то новому войти в её жизнь, не стирая прошлого, не перекрывая его, как неудачный слой краски, а приняв как часть своего пейзажа.
— Да, — сказала она. — Только дай я переоденусь.
Она выключила свет в мастерской. Последние лучи солнца легли на отполированную столешницу того самого дубового стола, подчеркнув прожилки древесины и тонкие, почти невидимые шрамы, которые теперь были не изъянами, а лишь ещё одной деталью его уникальной, выстраданной красоты. Дверь закрылась с тихим, но уверенным щелчком.
| Помогли сайту Праздники |