Когда они впервые увидели друг друга, мир ещё не был придуман до конца — он был в черновике, как недописанное письмо: без адреса, без даты, без подписи, только влажная белизна, только предчувствие смысла. И тогда — в этой белизне — возник взгляд.
Не глаза, не лица — ведь лиц не было, и не было даже стороны, куда повернуть лицо. Было только то единственное, что умею соединять вселенные: узнавание. Солнце узнало Луну так, как узнают себя в чужом голосе. Луна узнала Солнце так, как узнают сильную руку в темноте: не по теплу — по обещанию.
И они, ещё не имея ничего — ни путей, ни времени, ни законов, — уже имели главное: любовь. Она была их первым законом. Их единственной историей. Их началом.
Любовь вообще всегда возникает раньше порядка. Раньше расписания. Раньше слова «нельзя». Она появляется, как огонь в ладони ребёнка: ещё не знаешь, что обожжёшься, но уже держишь, не отпуская, потому что без этого света — страшно.
Бог, создавая мир, делал всё тихо, без театральной пыли. Он не повышал голоса; просто складывал невозможное в возможное — как складывают простыню: край к краю, угол к углу. Придумывал воду — чтобы было что слушать. Придумывал воздух — чтобы было чем дышать. Придумывал землю — чтобы было куда упасть и куда вернуться. И, когда всё уже было почти закончено, Он добавил последний штрих — сияние.
Сияние было не украшением. Оно было смыслом. Потому что без сияния любой мир — только мебель: предметы стоят, а жить в них незачем.
И потом Он разделил сияние на два ритма. Не по жестокости. По необходимости. День — чтобы трудиться, видеть, идти. Ночь — чтобы помнить, слушать, ждать. Солнцу Он отдал дневное — прямое, властное, открытое. Луне — ночное, мягкое, отражённое, полное тайных оговорок.
И мир, наконец, стал существовать. Он задышал.
Но любовь — не механизм. Любовь не спрашивает, как устроено. Любовь не подписывает договоров с «так надо». Она не умеет быть разумной. Её единственная логика — тянуться к своему.
И они поняли, что их развели по сторонам времени. Что теперь, чтобы увидеть друг друга, нужно было изобрести невозможность.
Луна опустела первой. Её свет, назначенный Богом, был прекрасен — он ложился на землю серебром, обнимал крыши, делал деревья прозрачными, а моря — глубокими, как мысли. Но этот свет был светом без источника внутри: он не горел, он отражал. Луна светила, как женщина, которую любят за красоту, но не спрашивают, что у неё в груди. Она казалась полной — а внутри была пустота ожидания.
Она плакала не слезами — у небесных тел нет слёз. Она плакала тишиной. Той тишиной, в которой слышно, как растёт тоска. Той тишиной, которая не кричит, потому что уже устала кричать.
А Солнце… Солнце не умело плакать. Оно умело пылать. Это разные вещи. Пламя — это не счастье. Пламя — это след боли. Солнце делало вид, что ему легко: выходило каждое утро, как солдат на плац, как актер на сцену. Оно поднималось над людьми и делало то, что ему было поручено: согревало, вытягивало траву из земли, сушило бельё, спасало детей от простуды, заставляло тени быть честными. Оно давало радость тем, кто даже не знал, что радость — это чья-то жертва.
Оно делало вид, что это и есть жизнь.
Но каждое утро, поднимаясь, оно уже знало, что вечером снова уйдёт, как человек, который вынужден уходить от любимой — не потому что разлюбил, а потому что мир устроен так, что любовь в нём — не правило, а сбой.
И тогда Солнце попросило.
Подлинное всегда просит не за себя. Солнце было создано могущественным, но не было создано жестоким. Оно знало: Луна уязвимее — не потому, что слабее, а потому, что её предназначение тише. Ей было дано светить, не являясь источником; быть рядом, не приближаясь; быть в небе — и при этом оставаться нетронутой. Это тяжелое ремесло — быть прекрасной и недоступной, быть видимой для всех и не принадлежать никому.
«Господи, — сказало Солнце, — помоги Луне. Я выдержу одиночество: я в одиночестве рождено. Но она… её одиночество слишком похоже на ожидание. А ожидание убивает».
Бог услышал.
Бог вообще всегда слышит то, что сказано не ради выгоды. Он послал к Луне тысячи звёзд. Не одну — чтобы не было утешения как замены. Тысячи — чтобы было как хор. Как толпа друзей, которые смеются рядом, потому что знают: если дать тишине разрослись она превратится в черную дыру.
Звёзды пришли и стали говорить с Луной своим мерцанием. Они очень старались. Рассказывали ей истории: как у людей кто-то ждёт кого-то на вокзалах, как женщина на кухне гасит свет и понимает, что ей всё равно темнее уже не станет, как девочка смотрит в окно и впервые чувствует, что мир огромен и что любовь, возможно, живёт где-то там, в этой высоте. Звёзды пели — на языке, который слышат только те, кто одинок не по выбору.
Но они почти никогда не достигали цели.
Потому что утешение не заменяет того, кого любишь.
Можно окружить женщину поклонниками, подарками, музыкой, блестящими словами, можно сделать её «вдохновением» — героиней стихов, мифов, легенд. Можно назвать её небесной и недосягаемой — и думать, что этим ты сделал ей честь. Но если внутри неё есть один конкретный человек — или одно конкретное Солнце — то всё остальное будет шумом.
Так и случилось.
Люди, увидев Луну, начали мечтать о ней, как мечтают о чужой недоступности: потому что в недоступном легко разглядеть идеал, не рискуя узнать правду. Они начали «покорять» её — смешное слово, которое выдают за любовь, когда не умеют любить. Они строили ракеты, писали лозунги, делали шаги, оставляли следы. Они говорили: «мы дошли». Но возвращались одинокими.
Потому что дойти — не значит быть принятым.
Луна не принадлежала им. Не потому что гордая. Потому что в ней уже было место занято. И место это занимало не тело, не власть, не успех, а чувство — самое неподкупное, что бывает во вселенной: верность.
Иногда она стояла в небе так низко, что казалось — возьми. Иногда она была такой полной, что казалось — она беременна светом. Иногда она исчезала вовсе — и тогда мир начинал нервничать, как ребёнок без матери: почему так темно, куда делось спокойствие?
Но она была верна.
Солнце тоже было верно. Оно сгорало ради того, чтобы жить. Делало вид, что оно само себе достаточно. Оно сияло, как мужчина, который не позволяет себе признаться, что ему больно. Оно смеялось в виде жары, оно было щедрым, оно давало всем — и никому не говорило, что внутри него одна-единственная просьба: хотя бы раз не уйти.
И Бог смотрел на них — и понимал, что даже совершенный мир может оказаться несовершенным там, где появляется любовь. Потому что любовь — это всегда попытка отменить разделение.
И тогда Бог решил: ни одна любовь не должна быть невозможной.
Не потому что Он пожалел их — жалость унижает. Потому что Он уважал их. И потому что в любви есть что-то такое, что даже для Бога становится поводом изменить правила: не из слабости, а из признания — да, это важно.
Он создал Затмение.
Затмение не было украшением мира. Оно было его исповедью.
Это была редкая щель в порядке, когда Солнце и Луна могли подойти друг к другу так близко, что их сияния касались, не уничтожая. Это была минутная амнистия для тех, кого приговорили к вечности врозь.
И вот что удивительно: когда они встречались, мир становился другим. Тот же воздух, та же земля, та же вода — но всё внутри людей вдруг замирало. Птицы путались в своих песнях. Тени становились слишком резкими. Свет начинал вести себя странно: он будто вспоминал, что вообще-то он — не закон физики, а чувство.
Люди поднимали головы.
Некоторые смеялись — от страха. Некоторые плакали — сами не понимая почему. Некоторые бежали за очками, за стеклом, за защитой, потому что им говорили: «не смотри». И это «не смотри» звучало смешно и правильно одновременно: не смотри, потому что увидишь то, что тебе не положено, потому что твоё сердце не выдержит такого масштаба.
А там, наверху, не было никакой мистики — только двое.
Солнце, которое наконец могло не играть роль. Луна, которая наконец могла не делать вид, что ей достаточно звёзд. Они встречались, как встречаются люди после долгой войны — без лишних слов, без объяснений. Они не разговаривали: им не нужен был язык. Они касались друг друга своей невозможностью и становились на мгновение тем, чем были в самом начале — до мира, до разделения, до назначения.
Любовью.
И в эту минуту их чувство было настолько сильным, что мир темнел — не от отсутствия света, а от избытка смысла. Потому что есть любовь, которая не освещает, а заслоняет всё остальное. Есть любовь, рядом с которой все человеческие истории кажутся маленькими, но не униженными — просто временными.
Потом порядок возвращался. Солнце уходило. Луна оставалась. Люди разъезжались по домам, писали заметки, спорили, выкладывали фотографии, уверяли друг друга, что «видели». Но мало кто понимал главное: это не зрелище. Это встреча. Это чья-то верность, дождавшаяся щели в судьбе. Это чья-то любовь, которой наконец разрешили быть.
И вот они живут теперь — не столько раздельно, сколько на расстоянии, которое измеряется терпением.
Солнце продолжает притворяться счастливым. Луна продолжает скрывать печаль. Звёзды продолжают утешать и продолжать не достигать цели. Люди продолжают пытаться покорить то, что не покоряется. Мир продолжает работать, как часы.
А они —
|