Март, в своей бесконечной и продуманной жестокости, пришёл не как лев, а как промозглый саван, просачивающаяся меланхолия, проникшая сквозь микротрещины оконной рамы и осевшая на паркете и в костном мозге. Восьмого числа я вынырнула из сна о тонущих в холодном мире к пустоте, оставленной Серёгой. Впадина рядом со мной стала скульптурой отрицательного пространства, а простыни хранили едва заметную топографию тела, уже сдавшегося требованиям дня.
На липкой ламинированной поверхности кухонного стола, прислонённая к солонке, как пароль для своих, стояла записка его привычным грубым почерком: «С 8 марта! Загляни в холодильник». Сами слова, неуклюжий венок из колючей проволоки, притворяющийся нежностью, свернулись у меня в животе.
Моё сознание, существо тупой привычки, вызвало знакомый перечень его прежних даров: одинокую, задыхающуюся розу с лепестками, уже побитыми признанием в небрежности; коробку конфет с начинкой из засахаренного химического воска. Но холодильник, гудящий своим монотонным реквиемом, не предлагал подобных сентиментальных клише.
На самой нижней полке стоял открытый сосуд из мутного пластика, запотевший собственным внутренним климатом; сквозь стенки угадывались комки цвета окаменевшей кости, плавающие в желеобразной, амниотической¹ жидкости; их формы намекали на катастрофический биологический коллапс. Они не принадлежали ни к растительному, ни к животному царству в какой-либо узнаваемой таксономии²; это были улики проваленного эксперимента, подношение ботаника с далёкой умирающей планеты.
Я проткнула один из комков вилкой, зубцы погрузились в губчатую, податливую плоть. Аромат раскрылся не зловонный, но глубоко чуждый: мокрый известняк и что-то более тёмное, намёк на богатую железом почву, потревоженную на месте преступления. Это был запах глубинного равнодушия земли.
День, тягостное паломничество в офисное чистилище, превратился в затянувшийся эпизод обонятельного преследования. Призраки этих погружённых комков цеплялись за меня, как миазм, придавая тёплому кофе едкую кислинку и превращая добрые пожелания коллег в иностранный язык. Их весёлый щебет звучал как трансляция из другой реальности, той, где подарки поддаются пониманию.
Коллеги с их транзакционными привязанностями двигались по дню, как яркие рыбки в аквариуме; их жесты любви были столь же предсказуемы и стерильны, как фильтрованная вода, в которой они плавали. Они обсуждали бранчи, размахивали ваучерами в спа на «день заботы о себе», разыгрывали сценарий домашнего согласия так, будто другого не существует. Я наблюдала за ними как призрак в их сентиментальной машине, произносила положенные банальности и выстраивала улыбку, как тщательно сконструированный фасад. Их дары, предсказуемая череда цветов и общих сладостей, казались святой простотой, актом безоговорочной веры. Поздравления звучали на языке, чуждом мне, почти как щёлканье и свист дельфинов. Я говорила об «уникальном жесте» Серёги, и ложь на вкус была мелом и пеплом. Они кивали, их лица отражали понимание, которое на самом деле было пустотой.
Но спектакль не мог заглушить тихий, настойчивый шум внутри меня. Бежевые архипелаги, эти геологические образцы странной любви, колонизировали моё сознание. Они поднимались, как подземные ископаемые, сквозь пол моей сосредоточенности, перекраивая стерильную геометрию таблиц в топографию чуждого, отталкивающего ландшафта. Я ощущала фантомную тяжесть этих погружённых комков в голове, их биологическую невозможность.
Монотонный гул динамика конференц-звонка превращался в реквием холодильника — саундтрек моей личной, вязкой одержимости. Каждый удар по клавишам был шагом по тропе, ведущей обратно к сосуду, к его мутным пластиковым стенкам и желеобразной амниотической вселенной внутри. Ровный гул серверов сливался с басовой нотой Серёгиного холодильника, становился навязчивым фоном, предвещающим возвращение к загадке кухонного стола, к моему приручённому лавкрафтовскому ужасу восьмого марта.
Когда я вернулась, квартира стала диорамой тишины, а отсутствие Серёги — её центральным экспонатом. Сосуд стоял там, где я его оставила, пассивно-агрессивная инсталляция на формике. Внезапная прояснение, почти нетерпение, овладела мной. Я зацепила кусочек вилкой, не больше крыла моли, и положила на язык. Ощущение стало оскорблением нервной системы: волокнистая, распадающаяся текстура, вкус без всякого кулинарного намерения, сырой, неумолимый привкус геологии и разложения. Это был акт антикухни. Я выплюнула улику в раковину, это крошечное бежевое преступление против природы, и смотрела на оставшееся подношение как на глифы мёртвого языка, который меня заставляли расшифровывать.
И тут телефон запульсировал, как внезапное сердцебиение в комнате. Пришло его сообщение, отмеченное настойчивым, почти циклопическим оскалом подмигивающего смайлика:
«Ну как тебе бычьи яйца?»
И вселенная с сухим резким треском встала на место. Его паломничества в кантину с бычьей тематикой, фетишизация «трофея поверженного», поэзия корриды. Это был не подарок, а манифест. Артефакт настолько чуждой мне системы убеждений, что пространство между нами превратилось в пропасть.
Смех вырвался из горла, и я не сразу признала его своим. Резкий, отрывистый, почти выстрел. Смех человека, который наконец понял шутку, и шуткой оказалась моя собственная жизнь.
Я собрала сумку, словно проводила хирургическое изъятие собственного существования. Затем достала из дверцы холодильника два крошечных перепелиных яйца в крапинку. В опустевший сосуд аккуратно разбила их. Два желтка смотрели, как немигающие глаза его смайлика.
Рядом оставила последнее послание, выведенное нарочито аккуратным почерком:
Сегодня победил бык.
|