Зал ожидания на вокзале в три часа ночи — это место, где время теряет власть над людьми. Здесь смешиваются запахи дешевого кофе из автомата, сырости от мокрой обуви и той особенной усталости, которая бывает только у тех, кто ждет. Павел сидел на пластиковом стуле, в котором предательски продавлено сиденье, и смотрел на табло. Электричка на Горелово задерживалась на два часа. Два часа в этом склепе.
Он снял перчатки и подул на озябшие пальцы. Дурацкая привычка — думать, что от дыхания станет теплее. В армии, куда он должен был уйти через месяц, наверное, научат чему-то более практичному. А пока он просто мерз и ненавидел этот город, этот вокзал и эту жизнь, которая зачем-то закинула его в ночной переход.
— Молодой человек, а часы не подскажете?
Он поднял голову. Перед ним стояла старушка. Маленькая, в пуховом платке, из-под которого выбивались седые волосы, и в старой цигейковой шубе, видавшей виды. В руках она держала авоську с тремя банками варенья — вишня, смородина, еще что-то темное. Руки у нее были красные, без перчаток.
— Без двадцати три, — ответил Павел. — И три минуты.
— Ох, спасибо, родимый. А то я часы-то дома оставила, думала, быстро обернусь. Внукам вот варенье везу, а они в другом конце области живут. С утра пораньше хотела поспеть, пока не проснулись.
Она говорила и говорила, словно боялась, что если замолчит, то замерзнет окончательно. Павел кивал, но не слушал. Он смотрел на ее руки. Красные, с вздувшимися венами, пальцы не гнулись.
— Бабушка, а где ваши перчатки?
Старушка удивленно посмотрела на свои ладони, словно видела их впервые.
— А я их, видать, в автобусе обронила. Да они старые уже, дырявые. Я думала, тут тепло. Ан нет, дует отовсюду.
Она поежилась и присела рядом, на соседний стул. Павел почувствовал, как от нее пахнет чем-то знакомым — яблоками и старым деревом, как в бабушкином доме, которого у него никогда не было. Его бабушки умерли задолго до его рождения.
— На-те, — он протянул ей свои перчатки. Просто так, не думая. Жест получился сам собой.
— Что ты, что ты, милый! Сам замерзнешь.
— Я молодой. Мне не холодно.
Он соврал. Ему было чертовски холодно. Но смотреть, как трясутся ее руки, было невыносимо.
Старушка взяла перчатки, повертела их в руках и вдруг усмехнулась.
— Тонкие. Красивые, но тонкие. В них тоже не согреешься. Ты вот что, давай-ка сюда.
Она развязала свою авоську, покопалась на дне и достала старую, измятую газету «Аргументы и факты» за прошлый месяц.
— Смотри, солдат.
— Я еще не солдат, — буркнул Павел.
— Будешь. Вон, стрижка короткая, спина прямая. Вижу я таких. У меня муж всю жизнь в танковых войсках отслужил. Сын в артиллерии. Внук сейчас в учебке под Москвой. Так вот, запоминай главную мудрость.
Она ловко, несмотря на скрюченные пальцы, разорвала газету на полосы и начала оборачивать его кисти рук.
— Что вы делаете?
— Тихо. Не дергайся. Газета, она тепло держит. Между слоями воздух. И ветер не продувает. В окопах, если рукавицы порвались или сырые, лучше газеты ничего нет. Только не глянцевую, а простую, шершавую.
Павел смотрел, как его руки превращаются в две бумажные культи. Это было странно, неудобно и… тепло. Черт возьми, действительно стало теплее.
— Ну вот, — она полюбовалась на свою работу. — Теперь не замерзнешь. А перчатки свои спрячь, они в сухости пригодятся.
Он хотел сказать «спасибо», но слово застряло в горле. Вместо этого он спросил:
— А вы откуда знаете? Про войну? Вы же не воевали, наверное?
— Я в эвакуации была, в сорок первом. Маленькая совсем. Но помню, как солдаты шли через нашу деревню. У них руки так же обмотаны были. Кто портянками, кто тряпками, кто газетами. А мы, детишки, за ними бежали и кричали «ура». Думали, игра такая.
Она замолчала. В зале ожидания объявили очередную задержку. Пассажиры загудели, кто-то пошел к кассам, кто-то достал термосы. Старушка достала из сумки варенье — вишневое, в литровой банке — и поставила на колени, прижимая к себе, словно грелку.
— А вы стихи любите? — вдруг спросила она.
— Не знаю. В школе учил, как все.
— А почитай мне, а? Радио вон сломалось, трещит только. А глаза у меня уже не те, книгу не возьмешь в дорогу. Почитай, милый. Что-нибудь на память.
Павел растерялся. Стихи? Он помнил только отрывки, да и те из школьной программы.
— Я только «Бородино» помню, — признался он. — И то не до конца.
— Читай «Бородино»! Это хорошее стихотворение. Про солдат как раз.
Павел откашлялся. В зале ожидания было тихо, только гудел холодильник с водой и кто-то всхрапывал в углу. Он начал:
— Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французу отдана? Ведь были ж схватки боевые, да, говорят, еще какие! Недаром помнит вся Россия про день Бородина!
Старушка слушала, закрыв глаза. Морщинистое лицо ее разгладилось, она покачивала головой в такт словам, словно слышала не его ломкий юношеский голос, а далекий бой.
— И вот нашли большое поле: есть разгуляться где на воле! Построили редут. У наших ушки на макушке! Чуть утро осветило пушки и леса синие верхушки — французы тут как тут.
Он читал, сбиваясь, проглатывая окончания, но стараясь, очень стараясь, чтобы ей было слышно. Он чувствовал себя ужасно глупо. Но в то же время — странно нужным. Впервые за долгое время.
Когда он дочитал до конца, до слов про «обещаю братцы» и «умереть под Москвой», старушка открыла глаза. В них стояли слезы.
— Спасибо, родной. Спасибо. Хорошо читаешь, с душой. Мой муж тоже любил это стихотворение. Он под Москвой в сорок первом и погиб. Под Москвой, представляешь? Стихотворение про одно, а жизнь — про другое.
Она вытерла слезы краем платка.
— Ты, это… когда в армию пойдешь, не бойся. Там люди хорошие будут. И если холодно станет — газетку под рубаху, газетку под гимнастерку. И вспомни про меня, про старуху с вареньем.
Павел кивнул. Говорить он не мог.
— А варенье вот возьми, — она вдруг решительно сунула ему банку. — Вишневое. Внукам я еще сварю. А это тебе, на память.
— Бабушка, не надо, вы что…
— Бери, бери. Не спорь со старшими.
Она улыбнулась беззубым ртом, и Павел вдруг увидел, какой красивой она была, наверное, лет семьдесят назад.
Объявили посадку. Электричка на Горелово подала состав. Старушка засуетилась, подхватила авоську, засеменила к перрону. Павел остался сидеть с банкой вишневого варенья в руках и газетой, обмотанной вокруг кистей.
Он не догнал ее. Не спросил имени. Не проводил.
Но через двадцать лет, когда он будет сидеть в сыром окопе, в чужой стране, под обстрелом, и пальцы начнут коченеть от холода, он вспомнит эту ночь. Вспомнит старушку, пуховый платок и запах яблок. Он разорвет старую газету, которую специально носил с собой, обмотает руки, как учила та женщина, и ему станет теплее. Теплее от воспоминания о случайной встрече, которая длилась всего два часа — до самого рассвета.
| Помогли сайту Праздники |
